Лексус Черкасов был врачом, бросившим медицинский на дипломе. Он лечил все наши болячки, переломы и вывихи, но зараза Чистого переулка со временем проникла к нему в кровь. Он перестал быть добрым доктором, а стал сумасшедшим художником. Совершенно сошёл с ума под действием лизергиновой кислоты и ядовитой атмосферы творчества. Он писал огромные полотна, вываливал на них мешки риса и гречки, покрывал крупу флуоресцентными пигментами. Мы иногда воровали у него гречу и варили себе похлебку. Еще Лексус мог сутками вязать на спицах. Он вязал, нет, не шарфики: кольчуги для скифов, растаманские шлемы и инопланетные растения для ночных бабочек.
Лексус был сильно кудрявый, цвета летнего сена, с еврейским шнобелем; шустрый, с искрой в глазу – другой у него был стеклянный. Глаза нашего друга лишил еще в школе сегодня звёздный режиссёр, протирающий штаны на голубом экране – случайно, стрелой.
Мастерская – самое большое в квартире пространство: глухая стена и четыре окна напротив, выходящие в Чистый переулок; древние, подточенные жуком рамы и тяжёлые гранитные подоконники. В рамы были врезаны латунные механизмы, украшенные хитрыми улиточками. Чугунные батареи с ятями поддерживали гранит. Медные дымоходы украшали лепной карниз.
Сначала мы два года жили в мастерской, пребывая в нирване, не обращали внимания на окружающий нас пейзаж. Потом случился ремонт.
Взялись за обои – эти археологические пленки: сначала голубые с лошадками обои доктора Преображенского, дальше газеты – 1918 год, 20-й, 37-й. Некоторые древние папирусы удавалось отодрать целиком. Они попадали в кузницу современного искусства. Были там строгие слои 60-70-х и тронутые вольнодумством мира чистогана, последние – 80-е.
Но надолго энтузиазма не хватило: забубенили так, поверх бумажных островов белой водоэмульсионкой и стали жить в белом кубике.
Напротив окон стоял массивный пятиметровый брус, который мы всей коммуной зачем-то припёрли из мастерской Веры Мухиной. Брус стал священной диагональю нашей вселенной. Стая кошек считала его тотемным столбом. Например, кот Ротор сидел весь день на вершине под потолком и со страшным рычанием скидывал прочих членов команды кошек.
Вдоль окон стояли две колченогие кровати и две антикварные тумбочки с помойки. На стенах висели бессмертные полотна, по углам шкерились* раненые этюдники: груды красок, бумаги, холсты, палитры с засохшей и свежей краской довершали творческий пейзаж. Рисовали все, через два дня, проведённых в Чистом переулке, любой человек, независимо от таланта, специальности, национальности, сексуальной ориентации, становился художником.
Как я уже говорил, вглубь квартиры уходил длинный-предлинный коридор, там начиналась относительно цивильная часть квартиры. Сразу направо жила святая тётушка хозяина. Конец коридора упирался в большую кладовку, направо жил математик Манчо Злыднев и Стана Акобс. Манчо был сыном адмирала, великим математиком и великим соблазнителем женщин. Слева жил хозяин – неподражаемый Эд Гималайский!
Комната тётушки. Надо сказать, что тётушка совершенно не имела никакого отношения к нашей буйной компании. Но она всех нас любила и считала прекрасными, гениальными ребятами. Она была прикладным художником, тихо и незаметно расписывала у себя в комнате кубки с лыжниками, хоккеистами и олимпийскими кольцами.
Мы тоже по очереди рисовали лыжников. Так что в общий котёл обламывались какие-никакие бабки. С премии тётушка покупала нам всем коньяку. Тогда мы запирались от гостей и устраивали незабываемые семейные банкеты. Тётушка была невысокого роста, с причёской, в очёчечках и в сером, по будням, рабочем халате. Удивительным образом немолодая женщина в полной гармонии существовала в среде юных балбесов. Комната её представляла собой типичную камору с остатками антикварной роскоши: ломберный столик, часы с кукушкой и пузатый колченогий комод, бронзовая люстра с цацками из горного хрусталя, волосатые темно-синие обои с остатками золота.