Кто-то меня слегка трясет.

– Они здесь. Они здесь. Уже здесь. – Что?..

Время – 8:30, полтора часа до начала моей «смены»; ночью я писал до трех часов.

– Они там, около дома, – настойчиво продолжает Дженнифер. – Мне нужно, чтобы ты подержал Моргана, пока я приготовлю им место.

Протираю глаза, натягиваю брюки и спускаюсь, слегка пошатываясь, в гостиную. В нашем новом доме – в скрипучем старинном доме Викторианской эпохи – как-то неестественно холодно. Это грузчики привезли пианино, они держат входную дверь открытой, подложив под нее мягкую подстилку: готовятся втащить в дом столетнее пианино, которое мы получили в наследство от бабушки Дженнифер. Больше года, после нашего переезда из Сан-Франциско в сельскую местность Уэльса, оно хранилось в доме одного нашего друга, и вот теперь наконец возвращается к нам здесь, в Орегоне.

На другом конце комнаты стоит Морган, еще в пижаме, не обращая никакого внимания на грузчиков. Он стоит на низеньком стульчике, придвинутом к столу, и напряженно постукивает клавишами своего «Макинтоша».

– Морган, погляди-ка! Наше пианино. У нас теперь снова бу дет пианино.

Ребенок не поднимает головы, но видно, что он признает мое присутствие рядом, наклонившись ко мне. Я слегка взъерошиваю его светлые волосы, целую в голову; он чуть улыбается и наклоняется ко мне сильнее, покуда не оказывается лежащим на мне всем своим весом. Но и тут он не отрывает взгляда, по-прежнему погруженный в арифметическую программу.

– Че-ты-ле, – сообщает он. – Пять!

В дверь входят трое крепких грузчиков и кивают в знак приветствия.

– Славный малыш, – говорит один из них.

– Да-да.

– К этой стене поставить? – спрашивает другой у Дженнифер. Она как раз убирает большие холсты, чтобы освободить до рогу:

– Да, сюда – в самый раз.

Израненные доски пола тихо постанывают: пианино втискивается через входную дверь, взгромождается на огромную тележку – тяжеленное и опасно свисающее с ее края.

Вдруг Морган срывается со стула и бежит к инструменту; я перехватываю ребенка, и он извивается у меня в руках.

– Подожди, Морган. Минуточку. Пока туда опасно подходить, дяди еще его везут.

Мужчины медленно снимают пианино с тележки; когда правый край с легким стуком касается земли, струны словно издают призрачный вздох. Я опускаю Моргана на пол, и он сразу же подбирается к инструменту. Плинк-плиш-бру-у-у-м: его кулаки безумно молотят по клавиатуре вверх-вниз, он вытягивает руки во всю длину, охватывая три октавы, и стучит по белым клавишам. Комнату наполняет до-мажорный грохот.

Морган останавливается:

– Йа! Йаа! Йа-а-а-аяй!

Затем он стучит кулаками в область солнечного сплетения, усиленно дыша и тряся головой, а следующие пять минут снова выбивает из клавиатуры все возможное. Пока Дженнифер выписывает грузчикам чек, они без всякого стеснения смотрят на это представление.

– Да, нет, эй-би-си-ди-эф[2], дзинь-дзинь! – вопит Морган и молотит кулаками по клавишам.

На мгновение он останавливается и поворачивает голову назад, с блаженной улыбкой, не обращенной ни к кому конкретно. Струны, резонируя, гудят еще секунду.

– А-а-ай-е! – начинается вновь.

Грузчики собирают свои подстилки и выходят из дома под продолжающийся грохот. Мы с Дженнифер смотрим друг на друга, потом – на нашего ребенка, атакующего фортепиано.

– Ну что, – она старается перекричать какофонию, – пойдешь дальше спать?


Грохотание пианино внизу продолжается, а мои пальцы двигаются по старой карте. Вот он, Ганновер.

Тогда, в 1725 году, в тех краях было две знаменитости. Первая – это Питер, маленький дикарь с задубелой кожей, который оставался непонятным никому во всей Германии. Другой знаменитостью был выборщик от Ганновера – бледный маленький человек благородного происхождения, о котором никто из его подданных также не имел точного представления. В 1714 году выборщик взвалил на себя такую ношу, которую, вероятно, не хотелось бы тащить никому из здравомыслящих ганноверцев: он стал Георгом Первым, носителем Британской короны. Георг был, несомненно, не худшим из королей, когда-либо правивших Британией, но при этом самым подневольным. За десять лет, проведенных на троне, этот вынужденный монарх так и не удосужился выучить язык унаследованных им дождливых островов; когда ему надоедало проводить время с научными редкостями или со своими возлюбленными, он уезжал из сырого Лондона в родные края на долгие каникулы. Вот так и вышло, что однажды ноябрьским вечером 1725 года король отобедал в Ганновере с другой знаменитостью тех мест – бессловесным мальчиком, не имевшем в целом мире ни одного друга.