Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя́, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
– Ну и пусть! А я не могу!
– Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
– Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
– А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
– Не надо мне никакой женитьбы!
– Тогда до старости?
– Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
– Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… – Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра – тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером – снова разговор о том же:
– Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому – благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
– Ладно, ложись. Может быть, ночью… к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
– Мальчик мой, но… так вопросы не решаются. Извини, но это каприз…
– Нет…
– Что «нет»?
– Всё нет!
– Значит… ты никогда не станешь моряком. Так?
– Так. Нет… не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
– К сожалению, обязательно… А иначе кем же ты собираешься стать?
– Хоть кем… Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа́…
– Папа́ был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении… Я умоляю тебя: встань и поедем…
– Хорошо… – он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять: – Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. – Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах…
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру – с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И – за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
– Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше – сломаешь. Она поджала губы… и поехала в корпус одна.