Я внимательно следил, как он воспримет новость о взломе и пропаже писем. Как бы мать за него ни заступалась, у него мог быть мотив. Да, он закрыл свою лавку пару лет назад, но продолжал торговать персидским антиквариатом через разные сайты и был заинтересован в вещах, связанных с Ираном. Он мог не знать, что у матери давно не осталось ничего ценного – такого, что можно выставить на продажу. Наверное, я плохой физиономист: Патрик показался мне искренне недоумевающим.
Впрочем, каким бы плохим физиономистом я ни был, одного взгляда на мать было достаточно, чтобы догадаться, что их с Патриком пора оставить наедине. Это избавляло от бессонной ночи и мести Ханка, так что я взял с матери слово, что она завтра же сменит оба замка, и охотно смылся. Все-таки иногда этот преданный зануда Патрик очень кстати.
Дорога домой сначала шла вдоль пляжей с одинаковыми натренированными и загорелыми телами, затем свернула внутрь материка и стала карабкаться между желтых холмов с рассыпанными здесь и там баснословно дорогими виллами.
Лос-Анджелес – это скопление людей, отказывающееся стать городом. Все просто: любой город – это общность, а Лос-Анджелес создан на идее торжества индивидуума, поэтому он и выглядит как гигантская бесформенная деревня. Эл-Эй ценит деньги, физическое совершенство и талант и умеет щедро награждать тех, кто этим обладает. Но даже здесь люди иногда болеют, и тогда им нужны врачи. Это позволяло мне жить в этом городе так, как я хотел. Да, я любил суетный, тщеславный, опасный и живой Эл-Эй.
По дороге я размышлял над чередой странных взломов. Теперь не было никаких сомнений: кража отцовских писем у матери напрямую связана с исчезновением семейного архива у меня. Если, конечно, это не какой-то мрачный розыгрыш. Но мать не стала бы так странно шутить. Да, кто-то настойчиво ищет наши семейные документы. Работа отца в ЦРУ позволяла предположить, что неизвестные могли заинтересоваться им и его бумагами, но его уже двадцать пять лет не было на свете. Промелькнула мысль, что неплохо было бы посоветоваться с Виктором Андреевичем.
«Питер-турбо» плавно брал повороты. Фары выхватывали цветущие бугенвиллеи и вдовьи ряды кипарисов. Я свернул на свою улицу, миновал подсвеченные архитектурные фантазии соседей: европейский замок, утопающий в зарослях хищных кактусов и доисторических хвощей, за ним неоклассический портал с люстрой под колоннами и подъездной аллеей с пальмами. Под холмом улица делала крутой поворот. Отсюда сквозь кроны сосен было видно небо, отраженное в панорамных окнах моего дома на холме. Возвращаясь, я всегда чувствовал себя так, как, наверное, чувствует себя орел, когда спускается в гнездо на вершине скалы.
Поставил на полную мощность «Стабат Матер» Перголези и вышел с бутылкой Barbera d’Alba на заднюю террасу. Бассейн обрушивал нагретые закатным солнцем воды в расстилающуюся за домом долину. Свиристели и чирикали птицы, от невидимых соседей доносились запахи барбекю и далекий смех. Редкий спокойный вечер. Я скинул одежду, прыгнул в бассейн и постарался забыть обо всех неприятностях. Завтра меня ждет день в больнице, и там их непременно окажется больше, чем хотелось бы.
Первым в операционную ввезли Берни Дженкинса: семьдесят лет, тяжелые травмы, в сознании. В шесть утра фермер полез по приставной лестнице на крышу и упал. Головная травма, но трепанацию черепа я отменил – четкого источника кровоизлияния нет, пока остается только мерить внутричерепное давление.
Вдобавок у Дженкинса были переломаны ребра. Меня насторожили бледность и холодный пот пациента. Померили давление – 80 на 40, пульс 125. Я потребовал УЗИ. Так и есть, кровотечение в брюшной полости. Вскрыл живот, вынул селезенку, зашил. Только выдохнул с облегчением – новая напасть: старик не просыпался. Оставалось послать его на компьютерную томографию головы.