(Чист. XXXI, 64–69).
Но Данте хорошо знает, на кого полагается. Когда на восьмом небе его пугает внезапное блистанье торжествующих душ, он обращается к Беатриче, словно ребенок, который инстинктивно бросается к матери – своей самой надежной опоре. Но никто не скажет об этом лучше самого Данте:
(Рай XXII, 1–7).
Что же говорит побледневшему испуганному малышу мать, его опора, чей голос всегда звучит как утешение? Она произносит эти божественно материнские слова: «Разве ты не знаешь, что ты на небе?». Боюсь, что здесь мы весьма далеки от ученых построений, согласно которым Беатриче никогда не существовала, кроме как в виде символа крещения, духовного сана, низшего духовного чина, воздержания или Света славы. Но зато мы очень близки к Данте.
Если Беатриче не была реальной женщиной, любимой поэтом в течение ее земной жизни и по-прежнему живущей в его сердце после того, как она покинула этот мир; если бы она не была потеряна им на какое-то время, когда его нравственность переживала глубокий, угрожавший самому его гению кризис, а затем обретена вновь как небесная защитница, чье заступничество спасло и Данте как человека, и его труд, завещанный нам поэтом, – если бы, повторяю, Беатриче не была таковой для Данте, можно было бы сказать, что «Божественная комедия» систематически обманывала нас. Недостойно обманывала, злоупотребляя самой блистательной гениальностью для того, чтобы заставить нас поверить в придуманные исповеди, где фальшивая любовь, исполненная поддельных угрызений совести и притворного отчаяния, вступает в диалог с беспредметной надеждой. Опять-таки, в этом нет ничего невозможного; но чтобы заставить нас в это поверить, нужно это доказать. Однако любая попытка доказать это приводит к вопиющим противоречиям с наличными текстами, затем к искажению текстов ради того, чтобы придать им надлежащий вид, и, наконец, к неисчислимым нелепостям и тенденциозным софизмам, которые множатся как бы сами собой, как только мы ступаем на этот путь. Быть может, сказанного достаточно, чтобы отвратить нас от такого намерения.
Есть тексты, в которых Данте не исповедуется публично: «Новая жизнь» и «Пир». Если бы мы располагали только ими, то должны были бы принять Данте за куртуазного поэта, которого боль утраты возлюбленной дамы привела к философии. Но у нас есть и другие тексты: вещественные доказательства, каковыми служат сонеты к Форезе, и публичное обвинение, которое Беатриче выдвигает против Данте в «Божественной комедии». Все они написаны одним и тем же человеком, но в разные периоды его жизни. Как ни оценивать эти сонеты, они лучше согласуются с тем, в чем автор «Божественной комедии» обвиняет себя, нежели с чувством, побуждающим его к самообвинению. Такое личное творение, где автор является главным действующим лицом и где мы застаем его непосредственно в гуще вполне достоверных событий, окруженным друзьями и врагами, которых он называет по имени и которые нам известны по другим источникам; где мы видим его исполненным политической ярости и жажды мести, но также прощающим, испытывающим угрызения совести, полным надежд, объекты которых нетрудно опознать, – если это творение не говорит всей правды о Данте (а всей правды не знал он сам, и никто никогда не высказывает о себе всей известной ему правды), то, по крайней мере, в соответствии с изначальным замыслом автора, оно говорит правду о том, что́ он сам считал реальностью. Коль скоро это так, то «Новая жизнь» повествует не о падении клирика и теолога, а о жизни и любви юного поэта к его музе, которую он воспевает, теряет и вновь обретает преображенной. Таким образом, здесь нет речи о теологии. Даже если, как я полагаю (хотя это можно оспорить),