– Вы же обещали власть советам, а землю крестьянам, зачем же теперь отнимаете?

И вот нам, местному активу, надо было находчиво отвечать на все вопросы и всяко доказывать выгоды и преимущества коллективных хозяйств.

И всё-таки чувствовали мы, «как ныне безумный Кавказ негодует, и мрачные думы его тяготят».

Доказательством тому был бунт сельских горянок.

В один из дней к городу стали стекаться со всех окружных аулов женщины. Словно по сговору, все они были укутаны в белые полотнища, под которыми прятали руки с узелками.

Они, словно бесчисленные стаи белых чаек, запрудили все улицы, ведущие к центру города и главную улицу с домом, где помещался исполком городского совета.

Вся местная власть во главе с седобородыми народным депутатами вышли навстречу.

Было понятно, что это не стихийная вспышка народного гнева, а хорошо продуманные, спланированные и чётко организованные действия. Горянки могли быть вооружены, а их подстрекатели вместе с мужьями, сыновьями, братьями могли где-то наблюдать и выжидать на расстоянии.

Представителям местной власти и всему партийно-советскому активу было сделано жёсткое предупреждение – пользоваться только мерами убеждений и обещаний во избежание столкновений.

Председатель исполкома, обратившись к представительницам бунтарок, сказал, что он предлагает зайти в помещение городского театра и там обсудить их требования и желания.

Но зачинщицы категорически отказались, заявив, что они желают вести переговоры на открытой местности, в присутствии всех.

Ничего не оставалось делать.

Предупредив на всякий случай командование военного гарнизона, находившегося в городе, сотрудников НКВД и милиции, представители местной власти согласились на переговоры за городом. Местом сбора была назначена большая площадь, посреди которой, словно гранитный пьедестал, торчал огромный плоский осколок скалы. На эту скалу поднялись представители власти. Площадь запрудила толпа сельских женщин в белых одеждах и горожане в разных одеяниях. Переговоры длились более часа и закончились миром. Среди военных и работников органов, переодетых в гражданскую одежду, были Саша и я. На сей раз мне на всякий случай выдали под расписку наган, при ощущении которого сбоку под пиджаком сердце мое преисполнялось особой гордостью.

Саша, конечно, все это помнит, он должен поверить мне.


Вызвав на очередной допрос, Саша Смирнов молча протянул мне сверток и тихо произнес: «Ешь, да побыстрее». В свертке были бутерброды с маслом и колбасой. Я ел, жадно глотая, и давился от того, что комок от сдерживаемых слез сдавливал глотку, а Саша, низко склонившись над записями, сделанными следователем Рюриком, читал.

– Ну какой же ты, Гирей, не осторожный, – сказал он наконец, озабоченно глянув на меня.

– В чем же я виноват?

– В чем? На кой черт тебе было разговаривать на политические темы с тем же Окаевым. Мужик глупый как пень, что у тебя общего с ним?

Другое дело Соснович. Этот хоть мало грамотный рабочий, слесарь, но, видать, человек мужественный – невзирая ни на какие угрозы, категорически отказался от показаний на тебя.


И тут я вспомнил чисто случайно возникшую беседу в узком кругу товарищей, после прочтения газетной статьи об антипартийной группе – Троцкого, Бухарина, Каменева, Зиновьева и др. Это касалось высказывания Бухарина об «устойчивости мелкотоварного производства». В убедительности его доводов, касающихся крестьянства, я не усомнился, соприкоснувшись самым активным образом с коллективизацией. Я высказал мнение о возможной причастности Бухарина к иного вида антипартийным деяниям.

Соснович Антон – белорус, сирота, заброшенный изменчивой судьбой в наши края. Честный, порядочный человек, простой рабочий-слесарь, живущий со мной в одном доме, мой товарищ, оказался настоящим другом – давал показания следователю Рюрику в мою пользу, не боясь угроз, зная, что меня постигла беда, веря в мою гражданскую совесть. Святая ложь – а ведь он слышал мои разглагольствования о «теории устойчивости мелкотоварного производства».