Однако магазин оставался пустым. Только окрестные домохозяйки пересекали пустые галереи. У двери инспектор, отмечавший приход сотрудников, заново открыл свою тетрадь, чтобы отметить опоздавших. Это был момент, когда продавцы располагались в своих отделах, которые в течение пяти часов подметали и вытирали мальчики. Каждый снимал шляпу и верхнее платье, подавляя зевоту, с лицом, еще не отошедшим от сна. Одни перебрасывались словами и смотрели на улицу, казались подавленными новым рабочим днем. Другие не спеша снимали зеленую саржу, накануне вечером покрывавшую товары, а теперь сложенную. Колонны тканей появились симметрично расставленные, весь магазин был родной и в порядке, спокойный свет в утреннем веселье ждал, чтобы сутолока продаж забила сильнее, сжатая, как ледоход холстов, сукна, шелка и кружев.
При бодром свете центрального холла у полки с шелками тихо шептались двое молодых людей. Один, маленький и милый, с прямой спиной и розовой кожей, на внутреннем стеллаже искал нужный цвет шелка для молодоженов. Его звали Гутин, это был сын хозяина из д, Увето, и через восемнадцать месяцев он стал одним из лучших продавцов. Мягкий от природы, с постоянной льстивой лаской, пытавшийся спрятать яростный аппетит, евший все, поглощавший все, даже без голода, просто для удовольствия.
– Послушайте, Фавьер, я бы ударил его на вашем месте, слово чести! – сказал один другому, высокий желчный, сухой и желтый парень, который родился в Безансоне в семье ткачей и невольно скрывал под холодной маской тревожное желание.
– Не продвинешься вперед, если унижать людей, – равнодушно пробормотал тот. – Нужно терпеливо ждать.
Оба говорили о Робино, который надзирал за работой продавцов, пока шеф отдела находился в подвале. Гутин глухо оборвал второго продавца, место которого он хотел занять. И, чтобы ранить его и заставить уйти, в день, когда место первого продавца, которое ему пообещали, освободится, он вообразил, что Бутмонт выводит того из дома торговли. Однако Робино держался хорошо, и это было сражением каждого часа. Гутин мечтал настроить против него целый отдел, хотел изгнать его из-за худых желаний и обид. Кроме того, он действовал в добросердечном тоне, это особенно взволновало Фавьера, который пришел в торговый дом в качестве продавца и, казалось, позволял собой дирижировать, но с резкими оговорками: чувствовалась его личная кампания, проводимая в тишине.
– Тише! семнадцать! – живо сказал он своему коллеге, чтобы предупредить этим преданным криком появление Мюре и Бурдонкля.
В самом деле, эти двое, пересекая холл, продолжали свое проверку. Они остановились, попросив у Робино объяснений по поводу полок с бархатом, сложенные коробки из-под которого заполняли прилавок. И, как и должно, тот ответил, что место отсутствует.
– Я вам говорил об этом, Бурдонкль! – с улыбкой воскликнул Мюре. – Магазин уже слишком мал. Однажды нужно будет сломать стену аж до улицы Шуазель. Вы увидите давку в следующий понедельник!
Насчет выставки-продажи, о которой говорили во всех отделах, приготавливаемой на всех прилавках, он снова прервал Робино и дал ему указания. Но через несколько минут, ни слова не говоря, взглядом он последовал за работой Гутина, который задержался, отмеривая голубой шелк рядом с серым и желтым шелками, потом заново посмотрел, чтобы обсудить гармонию тонов. Вдруг вмешался Мюре:
– Но почему вы не учитесь зоркости? – спросил он. – Не бойтесь блеска! Пусть все сияет! Держите! Красное! Зеленое! Желтое!
Он взял куски ткани, бросил, помял, выхватывая яркую гамму. Патрон был первым в Париже щеголем, поистине революционером торгового дела, основателем мощной и колоссальной науки витрины. Он хотел обвала, как падают случайно опрокинутые стойки, он хотел кипения самых пламенных цветов, которые бы развивались один рядом с другим. Выходя из магазина, – говорил он, – клиенты должны чувствовать усталость глаз. Гутин, напротив, был сторонником классической школы симметрии и мелодию искал в нюансах, смотрел, как посреди прилавка «зажигается» этот тканевый пожар, не позволяя ни малейшей критики, но губы его искривлялись в недовольной гримасе художника; такая безнравственность ранила его убеждения.