Тот, ночной, молчаливый, прекрасный смотрел на него, ждал. Тяжесть в груди прорвалась острой болью. Жданович начал сползать с сиденья на пол. Он слышал, как закричали Варвара и Лиля, как хлопнула дверь джипа. Потом в глазах стало темно. Но и сквозь темноту он чувствовал его взгляд. Знал: он улыбается, прекрасный, вечный. И ждет.

Сильные руки приподняли, удерживая здесь, на заднем сиденье джипа – Жданович ощутил вкус нитроглицерина во рту. Боль в груди стихала, откатывала волной.

– Леха, ты как? В порядке? Сейчас в больницу поедем, потерпи немного. Сейчас, ты только держись, – к Ждановичу склонился Виктор Долгушин.

– Витька… а где… он?

– Кто он? – удивленно спросил Долгушин. – Мы на Суворовском стоим.

– Он… Да вот же он! – Жданович снова увидел его в свете фонарей.

– Кто? О ком ты говоришь?

– Князь… Ангел, блин, черный ангел. Он тут, прямо за твоей спиной!

– Да это рекламный щит, ты что? – Долгушин обернулся через плечо. – Щит рекламный возле остановки. Написано: «мужской аромат Йоджи Ямамото» и пацан какой-то намалеван. Эх, Леха, даешь ты… Сейчас в больницу поедем. У тебя сердце ни к черту, дурак.

В груди отпустило. В глазах прояснилось. За сугробом, где урчала снегоуборочная машина, действительно стойко сопротивлялся вьюге темно-синий рекламный щит «Йоджи Ямамото» – новый мужской парфюм. Но глаза прекрасного, как темный ангел рекламиста были точно его глазами. Жданович отвернулся. Он хотел жить. Хотел в больницу под капельницу. Он боялся самого себя этой ночью. Эти глаза, что являлись ему теперь так часто, могли наделать непоправимой беды.


– И все же весь этот парадиз действует на меня как-то чудно, – изрек Вадик Кравченко, когда желтое такси мчало их по Адмиралтейской набережной. – Грустно как-то, не по кайфу, хотя и очень красиво.

– Там на той стороне университет? – спросила Катя таксиста.

– Кунсткамера, – за таксиста ответил Мещерский. – Помню еще в пятом классе повезли нас в Ленинград на экскурсию. Куда только не водили нас, а вот кунсткамеру учителя посещать запретили строго-настрого. Но мы с пацанами все равно рванули туда, просочились. Я там чуть в обморок не грохнулся, когда двухголового теленка увидел и этих заспиртованных уродцев в банках.

Катя оглянулась – в этом городе в первый день Нового года может случиться все, что угодно: например, призрак поэта постучит в двери вашего номера или медный всадник неуклюже прогарцует мимо вас по встречной полосе.

– Что за радость была Петру собирать эту коллекцию уродов? – спросила она.

– Модно было. Необычно, эпатажно, ужасно, устрашающе, – Мещерский пожал плечами. – Уродство – вещь редкая. Красота встречается чаще, а уродство часто уникально, поэтому и вызывает к себе нездоровое любопытство. А некоторых просто завораживает. Но таких мало. Они сами по себе уникумы.

В Петергофе было градусов на пять холоднее. Вьюжило, с Финского залива дул ветер. Они никогда бы не попали на территорию парка в такой поздний час, если бы не приятели Мещерского из числа сотрудников музея. Хмельные по поводу Нового года и длинных праздников приятели не спали уже вторую ночь. Все как-то быстро перезнакомились и породнились. Пили шампанское – за удачу в новом году, за дружбу, за любовь, увязали в снегу, барахтались в сугробах. В темноте при зажженных карманных фонарях и бенгальских огнях путешествовали по парку.

На расчищенной от снега площадке у Монплезира смотрели на залив, на темную громаду Большого дворца.

– О чем ты думаешь? – спросила Катя Кравченко.

Она заметила: после происшествия в баре был он немногословен.

– Так, вот думаю, сколько, оказывается, времени утекло. – Он повернулся, загораживая Катю от ветра.