И долго еще, после того как легла она на свою кровать и тоже крепко зажмурила глаза с твердым намерением уснуть, не мог успокоиться этот улей. Пчелы так и просились наружу и, рассерженные тем, что леток закрыт, начинали жалить. И тогда опять перед глазами с явственной отчетливостью, как если бы она уже не в постели у себя дома лежала, а все еще оставалась там, в клубе, – вспыхивали и набегали одна на другую картины только что увиденного и услышанного: и Шелоро, вихляющая бедрами и подрагивающая плечами не перед кем-нибудь, а перед самим Николаем Петровичем; и сам Николай Петрович, не устоявший все-таки перед ее вызовом и с каким-то клекотом ринувшийся, ко всеобщему восторгу, вприсядку, несмотря на свою раненую ногу; и сверкающие кружочки его медалей, заметавшихся из стороны в сторону на ленточках со звуком, перебивающим звон ее цыганского мониста. А ее квартиранточке Насте все же так и не удалось сорвать со своего места, вытащить в круг того строгого цыгана: как сидел он, положив большие руки на колени, так и остался сидеть. И выходит, что напрасно Мишка Солдатов ревновал ее и налакался за этот вечер молодой кукурузной бражки так, что неизвестно, допустит ли его утром завгар за руль самосвала.

И все больше перед ее глазами все это смешивалось и свивалось в какой-то пестрый клубок или вихрь из отплясывающих русскую и цыганочку ног, раздувающихся юбок и развевающихся монист, бородатых лиц и медалей на муаровых лентах. Усталость брала свое. Привычно убаюкивали и автомашины, проносившиеся мимо по шляху. Пророкочет мотор – и еще безраздельнее властвует вокруг тишина.

Самую границу между сном и бодрствованием еще никому не удавалось застолбить. Улей еще некоторое время погудел и замер. Пчелам тоже приходит время спать.


В тишине летней ночи, окаймленной безграничностью степи, отдаленный треск мотоцикла подобен стрекоту большого кузнечика, летящего из тьмы на огонь. И только приблизившись вплотную, распадается она на скрежет стальных шестеренок и оглушительные выстрелы выхлопной трубы.

Свет единственной фары полоснул по окнам домика и тут же померк. Сразу же захлебнулся и мотор. Но вслед за этим только что оборвавшимся звуком появился и стал приближаться по дороге издалека какой-то новый. Только теперь уже не скрежещущий металлический, а рассыпчато-дробный и четкий… Так и есть, это скачет лошадь по насухо затвердевшей дороге, и гулкое ночное эхо приумножает цокот ее копыт. Нарастая, он быстро приближается и тоже вдруг сразу обрывается в том же самом месте, за стеной.


– А все-таки ты меня не догнал, Будулай! – торжествующе смеется женский голос.

– Лошадь не машина, но еще немного – и догнал бы, Настя.

– Да, хороший у тебя конь. Ну а теперь привязывай его вот сюда к огороже, и зайдем ко мне.

– Уже поздно, Настя. Как-нибудь я загляну к тебе в другой раз. Твоя хозяйка теперь уже спит.

– Ну и что из того? Ей сейчас хоть над ухом стреляй. Семьдесят лет, а ни одного вечера в клубе не хочет пропустить. А другой раз, Будулай, так другим разом и останется, – это я от тебя уже слыхала. Или ты боишься, как бы завтра к той же Шелоро на язычок не попасть?

– Этого, Настя, как ты знаешь, я меньше всего боюсь.

– Ну а если нет, то входи, посидим у меня и доспорим с тобой до конца. Комната у меня отдельная, и никому мы мешать не будем. У меня, кажется, и бутылка вина есть. Не откажешься?

– Стакан вина я бы сейчас выпил.

Почти совсем беззвучно отворились и затворились смазанные хозяйкой в петлях подсолнечным маслом одна, другая и третья двери, пробрунжали под шагами половицы, и щелчок выключателя донесся из-за перегородки с другой половины дома. Из-под двери, плотно прикрытой на ту половину дома, просочились, разбавляя темноту передней комнаты, оранжевые лучики, прихватив на подушке кровати все еще обуреваемое страстями минувшего вечера лицо спящей хозяйки и угол желтой цветастой шторки, за которой лежала на своей кровати та, другая женщина, ее временная квартирантка.