Поистине, то, что кажется только периферией великих цивилизаций, может оказаться на поверку их скрытым центром, пронзающим мощными энергетическими разрядами все тело истории. Жалкими выглядят «гуманистические ценности» и «прогресс цивилизации» перед безмерной мощью мировой утробы.
Интересный вопрос: наполнит ли какая-то мысль или какой-то народ этот бездонный колодец времен, укатает ли его какая-нибудь цивилизация своим катком «исторического развития»? Или человечеству – а России в первую очередь – нужно будет научиться жить рядом с ним или даже внутри него?
Россия была и будет сильна своей открытостью миру подобно тому, как человек защищен в действительности не прочными доспехами, даже не расчетом, а бескорыстным исканием истины, доверчивой открытостью зиянию бытия. Тогда понятно, почему «придите и володейте нами…». Но понятно также и то, что для поддавшихся соблазну покорить русскую глубину всегда найдется место на ее евразийских просторах «среди нечуждых им гробов».
«Кто хочет распоряжаться миром, непременно потерпит неудачу, ибо мир – священный сосуд…» (Лао-цзы).
Понятен в таком случае и крик, не раз слышанный мною и в Тибете, и в Туркестане, и даже на юге Сибири: «Если бы пришельцы не мешали нам жить, мы бы…» Не буду говорить об этической и политической стороне вопроса. Замечу только, что крик этот бродит среди туземной интеллигенции и на самом деле привит западным образованием. В том-то и дело, что никакой идеологии и государственности упомянутый азиатский субстрат не предполагает, и на поверхности жизни предстает скорее все тем же «придите и владейте нами…».
Аполитичный субстрат азиатского бытия нелегко принять в его «смиренной наготе», ему предназначено облекаться в одежды истории, и другой судьбы у него быть не может. Но история остается в Азии именно покровом до- и метаисторического. Неизъясним этот спор истории с хаосом на азиатских просторах, и некому разрешить его…
В любом случае величие Азии не охватывается человеческим взором. Тем лучше. Взгляд азиата почти невольно ограничивается повседневными заботами, но в нем живет память о том, что в мировом круговороте таится непреходящий «великий ноль» бытия. Этим знанием он успокаивает и утешает себя. В глубине души ему все «по барабану» (см. ниже). Он равнодушен к смерти и геройству, во всем доверяется игре случая. Он живет, повторю, животом – частью тела в действительности более надежной и по-своему более мудрой, чем голова. «Мудрый наполняет живот и опустошает голову», – говорит тот же Лао-цзы. На самом деле азиат предан – или его предали – вечности и только безотчетно вибрирует, повинуясь ритму вселенского барабана жизни. Знание он ценит невысоко, ведь от него одни тревоги и печали. Знанию он предпочитает чувствительность.
Примат водной – или воздушной, если речь идет о степях и горах, – стихии объясняет другую характерную черту азиатского миросознания: отсутствие пластически законченной, отрефлексированной формы. Азиатская мысль и культура не знают субъектно-объектных отношений и, как следствие, индивидуальной идентичности западного типа. В резком контрасте с западным интеллектуализмом, который утверждает двойственность идеального и материального, трансцендентного и имманентного, азиатская мысль основывается на преемственности, взаимном перетекании присутствия и отсутствия, земного и небесного; она не ищет Архимедовой точки опоры, способной перевернуть мир, но сама воплощает бытие. Вместо проявлений единой субстанции Азия предъявляет бесчисленные соотношения единичностей, ибо единичности не могут существовать без своего антипода, своего другого. Они – вариации некоей вечно незавершенной темы, преломления вечносущего типа. И ничего страшного, если эти противоположности взаимно устраняют друг друга, растворяются в «музыке небесных сфер»: