– У ней этого тряпичного добра хоть отбавляй… Распотрошила она меня совсем… – поддакнул купец. – Уж мы истинник-то из этого самого места вынимали-вынимали, да и счет потеряли, – указал он на боковой карман.
– Только я вас попрошу… дайте мне такую роль, чтобы в бриллиантах… У меня бриллиантов много… Я хотела бы… есть пьеса… «Дама с камелиями»… Там и от чахотки умирает… и платья дорогие… и бриллианты…
– Ой, обробеете для первого раза…
– Она-то? Да ее перед крокодилом выпустить, так и то не сробеет, а не токмо что перед публикой! – воскликнул купец.
– Публика страшнее крокодила.
– Вот этого зверя хватит для храбрости, – щелкнул купец себя по галстуку.
– Капитон Сергеич… И не стыдно вам даму конфузить! – сказала дама. – Так могу я надеяться? – обратилась она к антрепренеру.
– Да что тут разговаривать! – порешил купец. – В чем разговор? Публика будет недовольна? Все зало скупим. Своих засадим. Да что ж вина-то не несут? Выпить надо прежде, а потом и разговаривать. Ну вот что, господин антрепренер: все расходы по пьесе я на свой счет принимаю. Ставьте ей, что она просит. Полно думать-то! Решай! – хлопнул он антрепренера по плечу.
Внесли вино.
– Откупоривай! Надо запивать новую дебютантку, – сказал купец и, схватив антрепренера за руку, прибавил: – Не будешь перед ней гордиться – так от меня тебе хорошо будет.
Рассказ земляка
Хозяин, приземистый и коренастый купец в затасканном халате, выглянул в маленькую прихоженькую при кухне. У дверей, ведущих с лестницы, стоял полный и лысый мужчина с еле растущей бородой на жирном лице. Енотовая шуба с меховой подпушкой на подоле изобличала в нем провинциального человека.
– Мирон Максимыч! – воскликнул хозяин.
– Евлампий Калистратыч! – отвечал пришедший. – Здоров ли, батюшка?
Оба расцеловались.
– Какими судьбами к нам в Питер?
– Да вот, сидел-сидел в деревне да и надумал. Делишки кой-какие здесь очутились.
– Милости просим… Очень рад… Скидай шубу-то. Матрена! Бери… Вот и кстати. Прямо к самовару поспел. А мы сидим с женой да чаи распиваем. Жена! Манефа Евстигнеевна! Иди сюда… Земляк приехал. Вот это, брат Мирон Максимыч, моя супруга… Кланяйся, Манеша Евстигнеевна, проси земляка в горницы… Семь верст он от нас по деревне.
– Шесть, ноне сказывают, – поправил земляк.
– Ну, да ведь в деревнях-то версты бабы клюкой меряют, – махнул рукой хозяин. – Прошу покорно, Мирон Максимыч.
Через минуту хозяин и гость сидели за самоваром. Хозяйка доставала из шкафа водку и закуску.
– Ну, как там у вас в деревне? – спрашивал хозяин. – Шесть годов ведь я не бывал.
– Да так себе, из кулька в рогожку… Живут… – отвечал земляк, глотая с блюдечка чай. – Облесимово сгорело.
– Ну?
– Почитай, все дотла выгорело. Тридцать дворов как языком слизнуло. В ночь на Кирика и Улиту это случилось. У Рождества-то был праздник, придел там во имя Кирика и Улиты; многие позаночевали там; дома-то, почитай, никого не было – ну, все под корень и скосило. Один кабак Бог помиловал.
– Кабак-то цел остался? Скажи на милость!
– Цел. Сам Софрон Михайлыч его и отстаивал. Загоре лось-то с другого конца. Ну, он как увидал, что к нему огонь подходит, – сейчас это три ведра выставил – весь народ-то, что был в деревне, к нему и бросился на подмогу. Отстояли…
– Богатеет Софрон-то Михайлов?
– В гору лезет. Ризы новые ноне по весне к Рождеству сшил, запрестольный крест новый пожертвовал. Пожар-то ему много помог. Как только село погорело – он сейчас у всех мужичков хлеб на корню скупил, а урожай-то вышел хороший. Погорелый-то человек, известно, ошалевши. Ему что ни дай – он все возьмет. Дал за хлеб два гроша, а выручил денег целую уйму. Медаль ноне ему вышла за ризы-то да крест. Теперь щеголяет.