Город пропитан подозрениями, они сочатся из каждой пары глаз, проникают в охваченные страхом людские сердца, нашептывают мерзости про случайного незнакомца, встреченного на улице. Стоит лишь зажечь искру – и пожар чужой ненависти будет не остановить. Когда-то ей уже пришлось пройти через все грани предрассудков, будучи заклейменной дочерью убийцы. Хочет ли она стать мишенью для ослепленных неизвестностью жителей?
Девушка распахивает один за другим несколько ящиков столешницы, где хранятся медицинские принадлежности, хватает нужные и опускается возле тела на корточки.
Надпись с ее именем просто нарисована кровью и легко стирается смоченным в спирте ватным шариком, в то время как остальные оставлены чем-то вроде тонкого лезвия. Рука Сабины на миг замирает, прежде чем окончательно стереть ее имя. Когда оно исчезает с поверхности уже чуть теплой кожи вокруг ножа, взгляд ее поневоле притягивается к резаным ранкам. Аккуратные линии высвечиваются, вытягиваются в симметричные строгие ряды, словно тот, кто писал, скрупулезно вычерчивал их по линейке, а тело умершей было лишь расчерченным листом тетради. Цветок нарцисса в белой ладони будто последний дар перед смертью.
Буквы теснятся, подпирают друг друга, вскидывают вычурно выписанные абрисы, стекают изгибами под конец слов. Бессмыслица. Была ли она порождением больного сознания? А может, в нее вложен какой-то смысл, ведомый лишь его создателю? И что хуже – привлечь внимание безумца или стать актрисой в постановке, разыгранной, чтобы тешить эго хладнокровного убийцы?
Сабина чувствует, как воображаемые часы отсчитывают оставшиеся у нее минуты.
***
Полчаса спустя больница наполнена жизнью, и как оно порой и случается, смерть становится тому причиной. Ее тревожный образ будоражит сознание, зовет прикоснуться к себе, а затем в ужасе отпрянуть, преисполненному сокровенным знанием, сопричастностью к чему-то по ту сторону привычного бытия. Ночная тишина уступает место звукам высоких голосов, глухой сутолоке и шелесту шагов, заставляя Сабину сжиматься от невыносимой переполненности ощущений.
Место нахождения тела до приезда следственной группы прикрывают ширмой, чтобы не пугать людей и не раззадоривать пересуды, которые, впрочем, и так не смолкают. Пациентов будят и спешно переводят в палаты на верхних этажах и противоположном крыле больницы. Та самая женщина с бутылкой выходит самой первой и громко спорит о чем-то с сопровождающим ее санитаром. Проходя мимо Сабины, она качает головой, но ничего не говорит, только суховатые руки ее крепче стискивают на груди шаль, и девушка вспоминает о своей собственной, оставшейся в сестринской. Ее немного знобит, и накидка бы не помешала.
Вскоре на поступивший ранее вызов приезжает оперативная группа. Коридор оцепляют с обеих сторон, он вновь наполняется суетой, но теперь это уже не толчея разбуженного муравейника, а слаженность пчелиных сот, облаченная в одноразовые перчатки и бахилы. Оперативников всего четверо, женщина в медицинской маске сосредоточено осматривает тело убитой, попутно делая фотографии на телефон, а коридор изучает совсем молодой парень – ровесник Сабины или чуть-чуть старше – с небольшим чемоданчиком и видеокамерой. Двое других мужчин переговариваются с Давидом Тиграновичем – заведующим больницы. Один из них стоит к Сабине спиной, но девушке не нужно видеть его лицо, оно и так отпечатано в ее памяти, вдавлено как оставленный металлической пластиной узор на римском стекле, слишком хрупком, чтобы изменить однажды сделанную форму. Она слышала, что у животных есть критический период – так называемый чувствительный возраст. Это время, когда детеныш птицы или млекопитающего запоминают определенный образ – родителя или другого существа, который на всю оставшуюся жизнь определяет их поведение. Иногда Сабина думает, что время, когда она повстречала этого человека, тоже было таким чувствительным возрастом, и теперь на долгие годы с ней остался жить призрак воспоминания о когда-то причиненной обиде.