Смело выкинув из педагогической цепи промежуточные звенья, Марина выучила меня читать – бегло и достаточно осмысленно – к четырем годам, писать – к пяти, а вести дневниковые записи – более или менее связно и вполне (по старому правописанию) грамотно – к шести-семи годам [1; 154–159].


Марина Ивановна Цветаева:

О, как бы я воспитала Алю в XVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная библия с застежками! И какой танцмейстер! [12; 37]


Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма П. Г. Антокольскому. 24 ноября 1962 г.:

Господи, какое же у меня было счастливое детство, и как мама научила меня видеть… [17; 273]


Александр Александрович Туринцев. В записи В. Лосской:

С Алей она говорила обо всем. Рассказывала ей про любовников и про всю свою жизнь. Но ее критиковать нельзя было. Какая выспренность отношений! Высказывания, стихи в 7 лет и так далее… У Марины по-настоящему не было острого материнского чувства ни к сыну, ни к дочери. Она искала и хотела создать ту душу, которая ее поймет и разделит ее чувства до конца. Не нашла она этого в дочери: она дочерью владела до 11–12 лет, потом Аля стала созревать и послала ее к черту, а до этого Аля была ее подругой [5; 141].


Ариадна Сергеевна Эфрон. В записи В. Лосской:

Меня она то любила, то разлюбляла… Никогда не было простых отношений: мать – дочь… Материнство ее всегда выливалось преувеличенно, на кого-нибудь другого ‹…›. Когда я была маленькой, я была вундеркиндом. Когда я стала взрослой, она продолжала относиться ко мне, как к маленькой. ‹…› И было всегда не просто мама и дочка, а всё в иных плоскостях, трудности, когда я подросла [5; 139].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма Н. Вундерли-Фолькарт:

Когда мой ребенок умер в России от голода и я узнала об этом – просто на улице от незнакомого человека (– Маленькая Ирина Ваша дочка? – Да. – Она умерла. Вчера умерла. Завтра мы ее будем хоронить.), я молчала три месяца – ни слова о смерти – никому – чтобы он не умирал окончательно, еще (во мне) – жил[15] [10; 425–426].


Марина Ивановна Цветаева. Из записей 1925 г., вскоре после рождения сына Георгия (Мура):

Если бы мне сейчас пришлось умереть, я бы дико жалела мальчика, которого люблю какою-то тоскливою, умиленною, благодарною любовью. Алю бы я жалела за другое и по-другому. Больше всего бы жалела детей, значит – в человеческом – больше всего – мать.

Аля бы меня никогда не забыла, мальчик бы меня никогда не вспомнил. ‹…›

Буду любить его – каким бы он ни был: не за красоту, не за дарование, не за сходство, за то, что он есть. М. б. это самая большая любовь моей жизни? Может быть – сЧастливаЯ любовь? (Такой не знаю. Любовь для меня – беда.) ‹…›

Мальчиков нужно баловать, – им, может быть, на войну придется [10; 345].


Галина Семеновна Родионова:

Марина не просто его любила, она его обожала трогательным глубоким обожанием. Объектом всех забот и волнений ее такой трудной жизни был Мур [1; 422].


Елена Александровна Извольская:

Он был мальчиком очень умным, но избалованным донельзя, непослушным, просто буйным. Рос он богатырем, мог бы стать Ильей Муромцем, но скорее превратился в Соловья Разбойника. Он был огромного для своих лет роста, широкоплеч, кудряв. У матери Мур научился дивному русскому языку. Он держал мать за руку, вернее, она его. Он рвался из этой «мертвой хватки». «Мама, – кричал он, – можно мне на волю?» При слове «воля» Марина отпускала сына, он убегал в чащу, и ее близорукие глаза тревожно его искали [1; 399–400].


Марина Ивановна Цветаева. Из письма Р. Н. Ломоносовой. Париж, 1 февраля 1930 г.:

Как грустно Вы пишете о сыне: «Совсем большой. Скоро женится – уйдет». Моему нынче – как раз 5 лет. Думаю об этом с его, а м. б. с до – его рожденья. Его жену конечно буду ненавидеть. Потому что она не я. (Не обратно.)