Будущая жёнушка моя Галина заканчивала в Рязани среднюю школу, а потом уехала к маме в Волгоград. Ибо степнячке Нине Фёдоровне, в свою очередь, совершенно не подходил влажный подмосковный климат, она переставала слышать даже в слуховом аппарате. Пожив с год на дождливой и холодноватой Оке, она, вздохнув, уехала на солнечную и жаркую Волгу. В общем, так вот жили Матушкины – меж Рязанью и Сталинградом – Волгоградом.

Валя смотрела за отцом хорошо, сокрушаясь иногда его привыканию к определенным вещам. Он мог год проходить в одном и том же костюме, целую пятилетку в одной шапке, совершенно не замечая этого. Галстук надеть на него было равносильно удавке… Но дочка всё ж старалась как-то разнообразить гардероб отца. Однажды купила ему богатую меховую шапку и уговорила надеть взамен хронической кроличьей. Надел и пошёл в театр на спектакль по своей пьесе. После представления спустился к вешалке, гардеробщица подаёт ему пальто и, понятно, новую шапку.

А он, абсолютно забыв про обновку, удивляется: «Что вы, это не моя!». Гардеробщица растерялась, отнесла богатый убор на полку: может, перепутала чего? Рядом чья-то кроличья шапка лежит. «Может, это ваша, Василий Семенович?» – «Да, да, вроде моя». Надел и домой. Представляю, какое выражение лица у Вали было, когда она увидела на голове отца прежнего примятого чёрного «кролика»…

Он был неутомимым путником. Причём оставаться на месте больше трёх-четырех дней он без особой нужды просто не мог. Из домов творчества уезжал через неделю, хотя срок отмеривался тогда в двадцать четыре дня. Лишь за год до смерти он пробыл в ялтинском писательском Доме творчества три недели. И то благодаря тому, что подружился с известным поэтом, мудрецом и балагуром, автором «Соловьёв» Михаилом Дудиным, с которым ежедневно проводил часа четыре и который на прощанье сам вырезал ему крепкую кизиловую палку-трость с кудрявым корневым набалдашником. Но Василий Семёнович, бедный, и её забыл в поезде…

Лет пять я старался затащить его в крымский Коктебель, благо там ещё здравствовали мои тётушки, так что отдельная комната и доброе домашнее питание были обеспечены. Наконец он согласился, приехали мы. Раза два искупался он в море, осмотрел волошинский особняк, походил часок по тенистой территории писательского парка. Съездили, тоже на часок, в соседнюю Щебетовку. Через три дня: «Ну что ж, хорошо… Но надо ехать…». И ведь уехал на следующий день! Даже забыв свой очередной «хронический», в синеватую клетку, пиджак, который я вложил в торбу, пересыпал орешками миндаля и выслал посылкой в Рязань…

В общем-то такое поведение отнюдь не было чудачеством. Процитирую из его записной книжки:

«Труд писателя – это беспрерывные родовые муки. Мысли просятся на бумагу, но выложенные на лист, они теряют свою привлекательность… Писатель начинает мять слова, шлифовать, ковать, вновь и вновь бросать в огонь, опять вынимать, обливаясь потом… Истинный момент – не когда он бросает работу над фразой, когда она становится дельной, а когда он полностью обессилевает и уже не может больше ничего сделать. Тогда он откладывает лист и посылает рукопись в набор. И, как правило, он до такой степени недоволен сделанным, что не в силах на первых порах прочитать изданную книгу».

Вот и Василий Матушкин находился в тех постоянных «родовых муках». И надо ли объяснять, почему писатель нередко, а то и постоянно задумчив, где-то «витает», забывая про шапки и пиджаки… Хорошо сказал, по-моему, Мопассан: «Если бы жена писателя знала, что он пишет даже тогда, когда смотрит в окно».

Завершая свои раздумья о судьбе и литературном труде Василия Семёновича Матушкина, я повторю то, с чего начал эту нелёгкую повесть. Где бы ни бывал и ни живал, – всю жизнь он считал себя сталинградцем, камышанином. И оставался таковым до самой кончины своей. И не красное это словцо, а немного горькие слова… Как и жизнь всякого человека.