– Придумала! – сказала Тори. – А давай ты меня научишь языку жестов? Я тогда тоже смогу с Юдзуру разговаривать.
– Да я ж сам его не знаю толком.
– Но вы же как-то разговаривали?
– Вот именно что как-то. Серый меня по сто раз переспрашивал.
Тори заглянула в его лицо.
– Почему ты называешь его Серым?
– Он сам попросил, – Тахти пожал плечами.
– Почему?
– Не знаю.
– Научи, – сказала Тори. Она обогнала Тахти и теперь шла спиной вперед, и глаза ее слезились от ветра. – Мне грустно, что он всегда один.
– Ладно, – сказал Тахти. – Но я тебя предупредил.
Она засмеялась и снова пошла с ним рядом. Они шли рядышком, словно так им было теплее.
Вот она, совсем рядом, навьюченная и уютная в своем бесконечном пушистом шарфе. Тахти хотелось зарыться лицом в ее шарф, обнять ее, коснуться груди… Как в тот день, когда они впервые переспали. Что бы он ни делал, все равно возвращался к тому дню, лелеял его в памяти. Они сидят за одним столом, ее волосы падают вдоль тонкой, белоснежной шеи. Она не улыбается, и ее поэтичный, слегка нуарный образ выглядит болезненно и прекрасно. От нее пахнет мятой и ириской, как из китайской шкатулки, она сидит совсем рядом, и их колени соприкасаются. Ее руки играют с невидимыми птицами, то и дело порхая у его плеча. Тахти уже не дышит, он забыл как это делается, он весь принадлежит ей, он дышит ей.
И как только все это получилось, что он встречается с девушкой, чья молочная кожа соткана из света полной луны, и может дотянуться до ее души, коснуться кончиками пальцев горячего, невесомого птенца, которого она лелеет в своих тонких руках? Он знал ее так интимно. Знал ее привычки, настолько личные, что сводят с ума.
Она смеется как колокольчик. Когда она касается его плеча, ее касание мягче перышка. Когда она шепчет на ушко всякую чепуху, по его спине бегут мурашки. Когда она сворачивается клубочком около него, внизу живота разливается тепло.
Они шли по набережной. С моря летел ледяной воздух вперемешку с колкими брызгами. Море бесилось в темноте. Дома бросали на набережную прямоугольники света. Тахти посматривал на окна. Там, в тепле и тишине, прятались от непогоды люди. Как бы он хотел оказаться сейчас в одном из таких окон, там, внутри. Они бы пили чай, говорили о чем она захочет. Тори грела бы руки о чашку чая, он бы накинул ей на ноги плед. Он хотел, очень хотел спрятаться от ледяного ветра, и утащить Тори с собой. Запереть дверь. И быть с ней.
///
Тахти было пятнадцать лет, когда он получил травму на соревнованиях. Он помнил, как открыл глаза, и оказалось, что он лежит на земле, а вокруг него на коленях стоят люди. Он не помнил, как оказался на земле, не помнил, что произошло. От боли он метался, кричал, а тело было как будто не его. Медики, тренер, ассистенты – множеством рук его подняли на носилки, закрепили ремнями и увезли. Он запомнил их темные силуэты против света, он смотрел на них снизу-вверх, свет мелькал, становился то слабее, то ярче.
Под капельницей в реаномобиле ему стало чуть легче, боль притупилась, перед глазами все плыло туманом. Он лежал на спине, с него срезали одежду, укрыли торс пледом. В ушах стоял монотонный пульсирующий гул, не то голоса, не то шорох колес по шоссе, не то галлюцинации. Только позже он догадался, что это сирена. Его везли в госпиталь с сиреной и мигалками.
Он не помнил, как его растянули на операционном столе, как подняли повыше левую ногу, месиво из осколков костей, мышц и крови.
В следующий раз он открыл глаза в реанимации. Он лежал на больничной кровати, укрытый тонким одеялом, над головой висел пакет капельницы, на лице, руках и между ног были трубки, левая нога была плотно перебинтована, подушки под головой не было. Он не помнил, как оказался в госпитале, не мог вспомнить, что произошло. Его вроде куда-то везли, но он не мог вспомнить, кто, куда и почему, и было ли это вообще на самом деле, или ему приснилось.