Он не знал, как выразить словами, я тоже. Попытался выговорить нерассказанное: начал с встречи с ним и его дочерью, а кончил своей холостяцкой дырой на окраине города, откуда бежал и куда не хочется возвращаться. В мой монолог вплелись и сказания о неведомой планете, и собственные впечатления, и шоссе Энтузиастов и Парковая улица, да много чего смешалось. Вот так, винегретом, и высыпал.
– А вы еще больший ребенок, чем они, – с грустной улыбкой произнес старик. – Знаете, в их годы, я больше понимал… хотя, поди знай. Ввалился в революцию как с угару, и ладно один, нет, своих потащил. Да у молодых кровь и так бурная, а в такую годину и вовсе кипеть начинает. Вот и у вас, я гляжу, проснулась. Не то от нашей страны, не то от… – он махнул рукой. —Иногда хочется по душам поговорить, а с гавриками этими только о политике и борьбе за права. Вы вечером обратно поедете? – спросил старик без перехода. Я покачал головой.
– Хотелось бы с ними немного остаться.
– Но зачем?
– Лучше понять.
– Верно, вы говорили, – перебивая себя, спешно произнес генерал, – запамятовал. Тут спокойно, хорошо. И кормят сносно. Кабы не сырость, совсем как в гостинице. Вот и вы тут. За дочь тревожно, что-то сейчас она, – и снова без перехода. – А я перед ней сильно виноват. Она-то простила, по незнанию, по детской наивности, по любви, а я мучаюсь. Надо ж мне было оставить ее в городе, под обстрелом. Что-то хотел доказать жителям, нет, больше командованию, что не боюсь сдачи города, и никто из моих не боится. Даже дочь, ей тогда девять было. Три месяца по подвалам, пока линкор не взорвали…. Я часто то время вспоминаю. Тогда я знал, зачем живу, чего хочу, пытался сделать – ну, как вот эти, – мир лучше, землю спокойней, ото всего отказывался. Знаете, как стыдно, да стыдно было в глаза ветеранам смотреть, когда в мою честь улицу назвали?… Все же в одном они правы, нельзя столько времени одному править. Душа черствеет. После расстрела рабочих вождь круто переменился. Такого давно не было, с той поры, как последних мятежников я подавил. А тут сразу сотни трупов и разрушенная судоверфь. Как объяснить, что сказать – голоса, конечно, надрывались бы. По безоружным из танков, артиллерией. Я впервые понял, как же он боится. Ничего с собой сделать не может, боится и все. Всех старых своих товарищей прогнал, набрал новый состав ЦК, а все одно. И после расстрела снова поменял. Боялся не своей смертью помереть. А ему и так глубоко за семьдесят, – генерал усмехнулся, – Самый старый среди нас, мы его еще в революцию Стариком прозвали.
Генерал замолчал разом, прислушиваясь. Потом поднял голову.
– Простите, снова как в прежние времена. Вам хоть тогда интересно было слушать-то? А я думал, из вежливости больше, боялся, снова потеряю. Много чего боялся, – он вздохнул. – Когда отставили, боялся, что за мной придут, как за теми, кто меня тогда патронировал. А еще раньше, до войны, очень переживал, что революция кончилась, дел для меня не сыщется. Я ж только школу окончил, никакой специальности не имел. Думал, подать прошение, чтоб забросили в империю, может, там понадобятся познания революционера. Мы ж по первой горели весь мир всколыхнуть. Но нет. Империя была еще сильной, грозилась всех поднять, коли против нее, что замышлять будут, вождь отступил. Наверное, тогда первый раз испугался, он вообще не из пугливых человек, а вдруг два дня не показывался, и потом собрал нас и объявил отбой. Меня сразу бросили доучивать, потом на стройки, потом война.
– И как же вы вот так всю жизнь? Почему не уехали?
Генерал вздохнул. Пожал плечами, хотел что-то сказать, прислушался. Выражение лица разом переменилось.