– Знаешь, – мама обняла меня, – ты самый лучший!
– Угу, – пробурчал я, уткнувшись носом в ее мохеровую кофту, которую так любил. Ворсинки приятно щекотали нос. – Я ничего не понимаю в музыке.
– Ты? – Мама отстранила меня от себя и внимательно посмотрела мне в глаза. – Ты ее не понимаешь. Ты ее чувствуешь, Марк, лучше, чем кто-либо. – «Нет», – хотел возразить я. Но мама перебила меня и серьезно добавила: – Неужели ты думаешь, что эта женщина с нелепой прической и в дурацкой кофте понимает в ней больше?
Мне почему-то стало смешно. Я вспомнил, как экзаменаторша короткими полными ногами нажимала на педаль фортепиано, и улыбнулся.
Я родился в заурядной советской семье инженеров, хотя в то время айкью любого инженера было намного выше сегодняшних кандидатов каких-либо наук, а то, как жили и мыслили мои родители, трудно было назвать заурядностью и ограниченностью. Они работали вместе на заводе программистами. Тогда эта профессия не была еще столь актуальна и востребованна. Утром рано уезжали вдвоем, предварительно позавтракав омлетом или овсяной кашей, все время в диалоге друг с другом, дополняя и помогая, – такое тихое, не кричащее и не аляповатое счастье с настоящим, естественным вкусом жизни. Поскольку родители много работали, моим воспитанием по большей части занималась бабушка Полина Сергеевна.
Она никогда не повышала на меня голос и усиленно пыталась каждым словом и поступком доказать, что я лучший и это ни в коей мере не подлежит никакому сомнению, просто лучший, и все. Точка, и никаких сомнений.
С детства у меня была удивительная черта. Я никогда не любил биться в закрытую дверь – в прямом и переносном смысле. Поэтому я просто взял свою маму за руку, и мы спокойно вышли из здания музыкальной школы.
Однако столь эмоциональное испытание не помешало мне любить музыку. Я слушал музыку сердцем, воспринимал все нюансы. На день рождения родители дарили мне пластинки с записями Чайковского, Моцарта, позже – джазовые пласты, что было большой редкостью и своего рода непопулярностью в советских семьях.
Моя бабушка Полина Сергеевна всегда удивлялась:
– Как можно так чувствовать музыку при отсутствии слуха? Твой экзаменатор явно был болен. Кстати, Маркуша, еще не поздно, и мы можем повторить попытку… – При этом она красиво встряхивала своей аккуратной головой с низкой прической.
– Закончим с этой темой, – недовольно отвечал я.
Нет, я не злился и уже тем более не взращивал в себе ненужные комплексы, так мешающие в нашей взрослой жизни. Я просто потерял интерес к реализации идеи стать музыкантом.
Есть в этом какая-то тайна выбора, которая диктуется нам самой жизнью. Кто знает, кто или что за ней стоит. Зависит это от сиюминутного настроения попутчика, оказавшегося на нашем пути именно на этом отрезке, или расположения звезд, так шутливо заигрывающих с нами? От метеоусловий, на время снизивших наши природные способности? Может быть, все это и есть тайна судьбы, соединяющая фрагменты нашего настоящего с таким далеким и понятным будущим…
В свои тридцать я не был девственником или мечтательным и похотливым монахом, тайно вожделеющим и возводящим плоть в самый большой грех. Нет, я был обыкновенным, слегка разочаровавшимся романтиком, мечтавшим о великой любви и где-то в глубине души, несмотря на все сомнения, ожидавшим ее. Мы все так или иначе ждем ее, даже если не признаемся и уверяем себя, что нам и так хорошо или что любовь бывает и другой, как у Алеши в «Братьях Карамазовых» – любовь к людям, например, или к жизни. Или к Богу. Лично я в этом смысле ближе к Фрейду и считаю, что самая низменная плотская любовь способна изменить в одночасье всю философию человека, его придуманные принципы, стереть их жирные прорисованные линии, словно ластиком, так, что и следов не останется. И тут уже не до любви к человечеству, все воплощается в одном, единственном или единственной.