Перечитывая прозу Мандельштама, Ахматова восхищалась: «Богат Осип, богат»95. А замышляя собственную прозу, она мыслила ее себе не иначе как «двоюродную сестру» «Охранной грамоты» и «Шума времени». В черновых набросках она полушутливо замечает: «Боюсь, что по сравнению со своими роскошными кузинами она будет казаться замарашкой, простушкой, золушкой и т. д. <…>Оба они (и Борис, и Осип) писали свои книги, едва достигнув зрелости, когда все, о чем они вспоминают, было еще не так сказочно далеко. Но видеть без головокружения девяностые годы 19 в. с высоты середины ХХ века почти невозможно»96.
БИТВА ПОД УЛЕНШПИГЕЛЕМ
Памяти Ефима Эткинда
Неужели я мог понадобиться Горнфельду, как пример литературного хищничества?97
1
История эта обрамлена двумя мандельштамовскими «прозами». Очерк «Жак родился и умер», написанный в июне 1926 года и впервые опубликованный в вечернем выпуске «Красной газеты» 3 июля 1926 – как бы ее пролог, а «Четвертая проза» – эпилог и кульминация.
В прологе – этой беспримесной рефлексии на состояние переводного дела в СССР, возмущенной, но и почти без «оргвыводов», – сказано уже почти все. «Кто он, этот Жак?» – вопрошает Мандельштам, прежде чем припечатать этим именем – «Жак» – все те же потоки переводной халтуры, к которым он вернется позднее.
А ведь так было не всегда! Было и то время, «…когда перевод иностранной книги на русский язык являлся событием – честью для чужеземного автора и праздником для читателя. Было время, когда равные переводили равных, состязаясь в блеске языка, когда перевод был прививкой чужого плода и здоровой гимнастикой духовных мышц. Добрый гений русских переводчиков – Жуковский, и Пушкин – принимали переводы всерьез. <…> Высшая награда для переводчика – это усвоение переведенной им вещи русской литературой. Много ли можем мы назвать таких примеров после Бальмонта, Брюсова и русских “Эмалей и камей“ Теофиля Готье?»
Нынче же, то есть в середине 1920-х гг. (хотя кажется, что это и про сейчас сказано), – «…перевод иностранных авторов таким, каким он был, захлестнувши и опустошивши целый период в истории русской книги, густой саранчой опустившийся на поля слова и мысли, был, конечно, «переводом», т. е. изводом неслыханной массы труда, энергии, времени, упорства, бумаги и живой человеческой крови. <…> По линии наименьшего сопротивления – на лабазные весы магазинов пудами везут «дешевый мозг».
Эта халтура, эта саранча – этот «Жак», который «родился и умер», – не так уж и безобиден: «Все книги, плохие и хорошие, – сестры, и от соседства с «Жаком» страдает сестра его – русская книга. Через «Жака» просвечивает какая-то мерзкая чичиковская рожа, кто-то показывает кукиш и гнусной фистулой спрашивает: «Что, брат, скучно жить в России? Мы тебе покажем, как разговаривают господа в лионском экспрессе, как бедная девушка страдает оттого, что у нее всего сто тысяч франков. Мы тебя окатим таким сигарным дымом и поднесем такого ликерцу, что позабудешь думать о заграничном паспорте!»
А вот и «оргвывод», к коему пришел Мандельштам в 1926 году: «Взыскательной и строгой сестрой должна подойти русская литература к литературе Запада и без лицемерной разборчивости, но с величайшим, пусть оскорбительным для западных писателей, недоверием выбрать хлеб среди камней».
Да здравствует лучшая в мире цензура – по признаку литературного качества!..
2
Этот «Жак», а точнее – переводческая, ради куска хлеба и лечения жены, поденщина, состоявшая в том числе и в преодолении уровня «Жака» в конкретных работах, для самого Мандельштама оказался опасен вдвойне и двояко. Во-первых, тем, что перекрывал воздух и ход собственным, непереводным, стихам. А, во-вторых, тем, что подспудно готовил, а в один нехороший день загнал поэта в самую настоящую западню.