А ведь еще совсем молодой Мандельштам, взволнованный смертью Скрябина, отчетливо осознал и пророчески заметил в докладе 1915 года о Пушкине и Скрябине, что смерть художника есть его последний и, быть может, главнейший и высший его творческий акт:
«Я хочу говорить о смерти Скрябина как о высшем акте его творчества. Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено. С этой вполне христианской точки зрения смерть Скрябина удивительна. Она не только замечательна как сказочный посмертный рост художника в глазах массы, но и служит как бы источником этого творчества, его телеологической причиной. Если сорвать покров времени с этой творческой жизни, она будет свободно вытекать из своей причины – смерти, располагаясь вокруг нее, как вокруг своего солнца, и поглощая его свет».
Слова не только выразительные, но и крайне ответственные. Смерть как телеологический источник жизни, личная судьба – как генетический код, как своего рода слепок с творческой эволюции или ключ к ней? Выбирая и примеряя на себя тот или иной вид смерти, поэт выступает как бы орудием высшего промысла, предначертанного ему чуть ли не с пеленок.
Немедленно возник соблазн «опрокинуть» этот тезис на самого Мандельштама.
И в том, какую судьбу и какую смерть, с напророченными «гурьбой и гуртом», выбрал себе в ноябре 1933 года, написав роковые стихи о Сталине, 42-летний Мандельштам, этот хрупкий и отнюдь не героический от рождения человек, – сходились его поэтическое торжество, его гражданское величие и его человеческая трагедия.
Разве не об этом – поразительные пророчества «Стихов о неизвестном солдате» (март 1937 года)?
В то же время картинка, которая при этом всплывала, была очень простой и уже всем привычной: Поэт дерзновенно нахлестал своей эпиграммой Тирана по щекам – и теперь обречен испить цикуту из его рук: он не может не умереть у расстрельной стены или в ГУЛАГе!
Тем более, что так, в сущности, и произошло!
Бессмертие как бы отыскало Поэта, но взяло за себя хорошую цену – ничем не отвратимое самоубийство!..
14
Но задумаемся еще раз: действительно ли Мандельштам сознательно искал именно такую судьбу?
Вся мандельштамовская жизнь явила нам образцы потрясающего жизнелюбия, и добровольное заклание – пусть и трижды значимое социально или исторически – плохо вписывается в его живой образ. Быть «к смерти готовым» и искать ее – не одно и то же.
Ни клятва верности четвертому сословью, ни осознанье невозможности – для себя – «жизнь просвистать скворцом» и «заесть ореховым пирогом», ни уж тем более чувство поэтической правоты никак не исключали того, что их носитель – жив и предполагает жить, без чего, согласитесь, слышать и писать стихи затруднительно. Его раздирают и внутренние противоречия – Мандельштам-миф, Мандельштам-поэт и Мандельштам-человек не всегда ладят друг с другом.
И все-таки не телеологический промысел убил поэта и не снятие с него чудотворной (из когтей чудовища!) защиты из Кремля, а истертые и окровавленные жернова российской государственной машины, всего лишь на время персонифицированные в усатом «кремлевском горце», но легко перевоплощающиеся в любую иную оболочку – с бородкою или лысиной, в бровастую или безликую.