Я снимаю шапку. Почтим смерть. Она во всех видах загадочна и возвышенна. Гнедой мерин умирает еще более трагически, чем его двуногий господин и повелитель.

Я беру Ольгу под руку:

– Идемте.

С отчаянья седенький Микола Чудотворец принимается стегать изо всех силенок покойника и выкручивает ему хвост.

Ольга морщит брови:

– На нынешней неделе подо мной падает четвертая лошадь. Конский корм выдают нам по карточкам. Это бессердечно. Надо сказать Марфуше, чтобы она не брала жмыхов.

Ольга вынимает из уха маленький бриллиантик и отдает извозчику.

Мы идем вниз по Тверской.

На площади из-под полы продают краюшки черного хлеба, обкуски сахара и поваренную соль в порошочках, как пирамидон.

Около «Метрополя» Ольга протягивает мне свою узкую серую перчатку:

– Вы меня сегодня, Владимир, не ждите. Я, по всей вероятности, пойду на службу прямо от Сергея.

– Хорошо.

Я расстегиваю пуговку на перчатке и целую руку.

– Скажите моему братцу, что книгу, которую он никак не мог раздобыть, я откопал для него у старьевщика.

Ольгу заметает вертушка метропольского входа.

Я стою неподвижно. Я думаю о себе, о россиянах, о России. Я ненавижу свою кровь, свое небо, свою землю, свое настоящее, свое прошлое; эти «святыни» и «твердыни», загаженные татарами, ляхами, литовцами, французами и голштинскими царями; «дубовый город», срубленный Калитой, «город камен», поставленный Володимиром и ломанный «до подошвы» Петром; эти церковки – репками, купола – свеколками и колокольницы – морковками.

Наполеон, который плохо знал историю и хорошо ее делал, глянув с Воробьевой горы на кремлевские зубцы, изрек:

– Les fifres murailles!

«Гордые стены!»

С чего бы это?

Не потому ли, что веков шесть тому назад под грозной сенью башен, полубашен и стрельниц с осадными стоками и лучными боями русский царь кормил овсом из своей высокой собольей шапки татарскую кобылу? А кривоносый хан величаво сидел в седле, покрякивал и щекотал брюхо коню. Или с того, что гетман Жолкевский поселился с гайдуками в Борисовском Дворе, мял московских боярынь на великокняжеских перинах и бряцал в карманах городскими ключами? А Грозный вонзал в холопьи ступни четырехгранное острие палки, полученной некогда Московскими великими князьями от Диоткрима и переходившей из рода в род как знак покорности. Мало? Ну, тогда напоследок погордимся еще царем Василием Ивановичем Шуйским, которого самозванец при всем честном народе выпорол плетьми на взорном месте.

13

– Владимир Васильевич! Владимир Васильевич!

Я оборачиваюсь.

– Здравствуйте!

Товарищ Мамашев приветствует меня жестом патриция:

– Честь имею!

Он прыгает петушком вокруг большой крытой серой машины.

– Хороша! Сто двадцать, аккурат, лошадиных сил.

И треплет ее по железной шее, как рыцарь Ламанческий своего воинственного Росинанта.

Шофер, закованный в кожаные латы, добродушно косит глазами:

– Двадцать сил, товарищ Мамашев.

Товарищ Мамашев выпячивает на полвершка нижнюю губу:

– Товарищ Петров, не верю вам. Не верю!

Я смотрю на две тени в освещенном окне третьего этажа. Потом закрываю глаза, но сквозь опущенные веки вижу еще ясней. Чтобы не вскрикнуть, стискиваю челюсти.

– Ну-с, товарищ Петров, а как…

Мамашев пухнет:

– …Ефраим Маркович?

– В полном здравии.

– Очень рад.

Я поворачиваюсь спиной к зданию. Спина разыскивает освещенное окно третьего этажа. Где же тени? Где тени? Спина шарит по углам своим непомерным суконным глазом. Находит их. Кричит. Потому что у нее нет челюстей, которые она бы могла стиснуть.

– Ну-с, а в Реввоенсовете у вас все, товарищ Петров, по-старому – никаких таких особых понижений, повышений…

Товарищ Мамашев снижает голос на басовые ноты: