– Дела, Костя, если честно, не очень хороши, но я звоню не для того, чтобы поплакаться тебе в жилетку, которой у тебя, наверное, вообще нет и никогда не было. А потому что, похоже, кто-то не хотел, чтобы мне сделали нужный укол. Скорее, кто-то, наверное, хотел, чтобы мне сделали совсем не тот укол, что надо.

– Еду, шеф, буду минут через пятнадцать, пробок сейчас быть не должно. Никого к себе не пускайте.

– Может, подождем до утра, а, Костя?

– Простите, шеф, я уже спускаюсь к машине.

* * *

То ли от делового Костиного голоса, то ли от молодой его энергии, то ли от привязанности его к нему, в которой он уже давно не сомневался, то ли от любимого Костиного обращения «шеф» стало на душе у Петра Григорьевича чуть спокойнее.

В девяносто восьмом Костя вдруг позвонил ему и спросил, помнит ли он его еще. Конечно, ответил Петр Григорьевич, ты ж, можно сказать, вырос вместе с моим Сашкой, друзья с первого класса.

– Мне очень нужна ваша помощь. Хотя…

– Никаких «хотя». По телефону можешь сказать?

– Лучше бы лично, Петр Григорьевич.

– Хорошо. Не буду тебе долго рассказывать, как найти мой офис, лучше подъезжай минут через тридцать-сорок на Пушкинскую площадь к памятнику Пушкину – мое любимое место. У меня как раз окно неожиданно образовалось. Годится?

– Вполне.

Через полчаса Петр Григорьевич уже сидел на скамеечке, глядел на поэта и читал строчки, высеченные на постаменте, которые так и остались в памяти со школы: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал…»

Костю он даже сразу и не узнал – не видел его лет, наверное, пятнадцать, если не двадцать. Вырос, раздался в плечах, заматерел. Петр Григорьевич обнял его, похлопал легонько по спине, усадил рядом с собой.

– Рассказывай.

– Я, Петр Григорьевич, после школы попал в армию и прямиком в Чечню. Господь миловал, остался цел и невредим. И даже орденом наградили. А когда демобилизовался, поступил в Школу милиции. Кончил с отличием, и направили меня в один ОВД, не буду пока загружать вас деталями. Встретили неплохо. Атмосфера – что-то среднее между автосалоном и сберкассой.

– Не понимаю.

– Ну, автосалон – это потому что кто на собственном БМВ подкатывает, кто на «мицубиси паджеро», кто на «мерседесе» изволит прибыть, только что «феррари» ни одного не было. А сберкасса – все менты только тем и заняты, что деньги слюнявят, вчерашний приход подсчитывают. Ну, я не тороплюсь, приглядываюсь. Потом призвал меня к себе один старлей, такой, знаете, кисло-сладкий.

– То есть?

– Ну, глаза вроде улыбчивые, морщинки вокруг них, как у доброго дедушки, но в самих глазах такая, знаете, желтизна волчья. – Ты, – говорит, – лейтенант, ведешь себя нескромно.

– Это как же? – удивился я. Скромнее уж, кажется, невозможно было.

– Выделяешься ты, лейтенант, выставляешься, а это есть нехорошо.

– Как? Чем? – Я даже разволновался – так это всё звучало неожиданно.

– Чем? Ты как на работу приезжаешь?

– На метро.

– То-то и оно. Понял? Все на машинах, а он, видите, белый и пушистый, на метро. Бедный, но честный. Такой, пусть все видят, бессребреник. Тем и выделяешься. Вернее даже, выставляешься. Я бы промолчал, конечно. У нас ведь не детский сад. Но ты парень вроде симпатичный, Чечню прошел. Поэтому-то хочется тебе помочь. Я тебе скромненькую «Ауди 80» присмотрел. Красненькая такая, аккуратненькая. Надо только шильдик перебить, импортный сделаем, в Польше этим целый заводик, говорят, занимается, а документы новые тебе один мой знакомый умелец в момент сварганит. И отдадут, как ты понимаешь, за треть цены. А поторговаться – и за четверть.