Сочинив признание или все же прозрев до единого слова своим растроганным сердцем, мадемуазель Аморелла решила до конца своих дней оплакивать героя трех войн. Раздумывая о его последнем часе, она всегда становилась безутешной, наполнялась мглистой тяжестью горя, как будто и впрямь была единственной дамой, которой он так и не успел признаться в вечной и невыносимой любви.

С некоторых пор мадемуазель Аморелла каждое воскресенье ходила на свидание. Рано утром она неторопливо струилась по аллее приморских вилл в черном платье до пят, с сумочкой, украшенной черным страусовым пером, в бархатной шляпке с короткой кружевной вуалеткой. Торжественно брела сквозь ароматы корицы и тины, горького шоколада, копченостей и псины, пыли и гиацинтов, гнили и луж.

Шла мимо заброшенных домов, что пялились ей вослед глазницами выбитых окон. Смиренно и в то же время задумчиво проходила мимо пекарни. Чуть прибавив шагу, спускалась вниз по улочке, соседствующей с рыночной площадью. Не поворачивала головы в сторону оживленных, роящихся суетой торговых рядов. Не вздрагивала, когда колокольчики маленькой часовни, похожей на фургон бродячих артистов, озаряли окрестности пронзительным перезвоном, позолоченным воскресным гимном, в котором над городком звучали будильники, долгожданные телефонные звоночки, рождественские бубенчики, музыкальные шкатулки. Не засматриваясь по сторонам, не прислушиваясь, о чем говорят и помалкивают прохожие, Аморелла спешила к своему жениху, к холостому и неброскому мужчине, на котором она запнулась, от которого ее сердце рванулось во все стороны сразу. И ожило. И затрепетало окончательно и бесповоротно.

Смиренно опустив голову, спешила она через пустырь возле лютеранской церкви. Тенью скользила мимо салона зеркал, один-единственный раз посмотрев в сторону реки, чтобы ухватить ненасытными ноздрями сырой ветер, перемешанный с копотью и угольной дымкой. Шла мимо запертого по воскресеньям магазинчика шляп. Спешила по безлюдному переулку, в котором жил и хозяйничал мшистый выдох подвалов. Почти бежала на площадь. К нему. К нему.

Каждое воскресенье сквозняк трепал подол черного платья, перебирал чуть хрустящие кружева, ворошил чуть поблекшие волосы. Аморелла издали выплескивала в небо ладонь и с каким-то новым, незнакомым усердием махала своему жениху, тому, с кем она намеревалась встретить старость в этом тихом месте. И памятник герою трех войн ждал ее посреди пятиконечной площади, молчаливый, статный и бесстрашный, в серо-розовой каменной шинели, которая обтягивала его треугольную спину. А чайки плавали над шпилями и чердачными окнами, сновали над его и ее головами, распахнув в широком сером объятии острые крылья. А чайки скользили над почерневшими черепичными крышами городка, плача и крича о своей бескрайней свободе, которую не на что выменять и некому отдать, в какую из сторон света ни лети.


Когда капитан слышал о мадемуазель Аморелле, в сердце его распускалась маленькая смешливая роза. Сейчас он почувствовал то же самое. Но оживившаяся и повеселевшая Лида зачем-то призналась, что дважды посещала кружок, пока он лежал в больнице. Узнав об этом, капитан почувствовал изжогу. Возможно, это была ревность. Или недоумение. Или что-то другое, многослойное, несколько минут безжалостно испепелявшее ему нутро.

Как всегда, озаренная рассказами о кружке, Лида по неосторожности проболталась: все эти дни на карниз спальни прилетали три чайки. Сидели перед окном. Смотрели вглубь комнаты, будто ждали его возвращения с минуты на минуту. И это казалось хорошим предзнаменованием… Почему-то про чаек капитан слушал внимательно. Слушал и замирал, слушал и мерз, не решаясь задать вопрос: неужели все и вправду неважно с его здоровьем? И Лида осведомлена, знает прекрасно, но изо всех сил старается скрыть, хотя нисколечко не умеет притворяться. И никогда не умела. Совсем не актриса. В том числе и за эту непосредственность, за простоватую безыскусность он когда-то отличил ее от стайки жеманных подруг. Как-то сразу доверился ей, раскрылся, а потом уж и полюбил – неожиданно, безбрежно.