– Когда? – осторожно поинтересовался Петуховский, глянув Ивану через плечо.
– Да вот пять минут как. – Тот прислушался. В комнате то ли не говорили, то ли говорили теперь совсем шепотом. – И мне кажется, лучше бы зайти через полчаса или вроде того; может, проснется… жалко будить, у него ведь плохо со сном. Нет?
– Может быть, – задумчиво кивнул секретарь и, чуть оживившись, устремился к черной лестнице. – Что ж, раз так, пойду-ка пока в сад, выберу последние розы для графини, и пусть Александр срежет. Со мной пройтись не хотите-с…
Да что за народ эти деятели без тени обломовщины! В сад! Еще лучше! Иван спешно шагнул к секретарю, ухватил его под локоть и развернул в другую сторону.
– Да, да, буду рад, но, если можно, сначала просьбу! Как к хорошему товарищу!
Худой и действительно напоминающий одуванчик, Петуховский покачнулся, изумленно зыркнул из-под упавшей челки. Иван никогда с ним особо не расшаркивался, а тут ошпарил самой горячей дружеской улыбкой, припасаемой обычно для строгих экзаменаторов в университете. Улыбаться Иван умел, этого не отнять.
– Обещал мне тут граф, – он проникновенно понизил голос, – необычное издание, посмертный детектив Диккенса, где вроде бы нет концовки, можно и голову поломать… отвлекать его от дел не хочется, не поможете найти в библиотеке? Знаю ведь, читать вы тоже любите.
Петуховский, который вслед за графом относился к Ивану с покровительственным благодушием – пусть и был старше всего года на два, – конечно же, расцвел и согласился, затараторил что-то о последних выписанных из Англии романах.
Поиск «Тайны Эдвина Друда» занял даже больше, чем Иван надеялся, и ожидаемо окончился неудачей. Все время колупания в пыльных книгах он внутренне ликовал, сам не понимая почему. Укрыл заговорщиков. Маленького, не понимающего, что творит, и взрослого, который… который, черт возьми, что? Едва отступило ликование, едва отстал вездесущий Петуховский и закрылась резная библиотечная дверь, мысли снова накалились, впились крючьями. Голова совсем разнылась. Небо потемнело. Иван спешно покинул дом; пошел по холодному Каретному куда глаза глядят, погруженный сам в себя. Даже плащ не надел – просто волок на руке.
Что он услышал там, под чужой дверью? Как вышло, что мальчик запомнил чудовищную хватку на запястьях, но более – ничего? И что будет, когда – если – с годами оживет прочее? Боль; наверное, огромная боль от долгого самообмана… или? И снова громовой удар по вискам: а что, если «или» все-таки не имеет к R. отношения? Если он, Иван, не прав, и все прочие тоже? Что, если план их с газетой не мудр, а пагубен, не наказание, а преступление? Если…
Он одернул себя, замер посреди мостовой, поднял голову. Вдохнул. Выдохнул. Вспомнил склонявшиеся друг к другу лица юноши и мальчика, вспомнил испуганные графинины глаза, и синяки на тонкой коже, и цыган у порога. Смешал все в пестрый вихрь и слился с ним. Отбросил. Ветер дал ему пару хлестких морозных пощечин; прохожий толкнул, сверкнув красной сатиновой заплатой на локте; узорчатая карета-тыковка окатила подмерзшей грязью – все дергало, все волокло, все окликало: «Очнись, очнись, для чего это все?» И мысли, только что кипевшие смертельным водоворотом, вдруг прояснились. Замерли. Выкристаллизовались и наполнились ядом – привычным, бодрящим… спасительным.
Ничего не изменить. Так или иначе – нет. Если R. виновен, после осиной статьи он не выдержит, признается: измучен ведь. Если же невиновен, поступит предсказуемо, потребует извинений в той форме, в которой вправе получить их любой оскорбленный мужчина, – и Оса, человек чести, их непременно даст, не думая о разнице сословий. Скандал нужен так или иначе. Без шума правду не открыть. Для того, в конце концов, и есть беспощадное газетное слово, для того жужжат Осы всех мастей. И слава им. Иван накинул плащ, улыбнулся, прибавил шагу. Все же зашел в трапезную, купил себе пирогов и вернулся домой читать свежего Жюля Верна, дерзнувшего написать внезапно о русских