В годы войны мы жили страшно. Мама работала в двух школах, получая в каждой около 700 рублей в месяц. Чтобы понять ничтожность этой суммы: буханка чёрного хлеба на барахолке стоила 500–600 рублей. Нас, несмотря на нашу нищету, несколько раз грабили, и однажды утром мы увидели нашу маму – жгучую брюнетку – почти совсем седой. Ночью через подвал к нам залезли два вора, и мама, застывшая от ужаса, пролежала с закрытыми глазами около часа, моля Бога только о том, чтобы никто из нас не проснулся. Бандиты знали, что она не спит, и приняли её игру. Один из них, мерзко пошучивая, стоял над нами с топором в руках, пока второй шарил по комодам и вытаскивал на крыльцо жалкие пожитки: отцов костюм, хлебные карточки, старые пустые шкатулки, сломанные часы и прочую дребедень. Стоило мне или сестре открыть глаза и заорать от страха… Думаю, никому в голову не придёт сомневаться в том, что без ЧУДА, или какого-либо вмешательства из «тонкого мира» в ту нашу страшную ночную действительность, никак не обошлось. А годы войны до сих пор преследуют меня настолько яркими воспоминаниями, что каким-то образом из далёкого прошлого всплывают запахи – то запах дорожной пыли, раскалённой летним азиатским солнцем и прибитой грозой, то нежнейшие дуновения ночной прохлады, смешанные с запахом костра, на котором мама готовила для нас ужин. Привожу стихи, которые, как сказал поэт, помогли мне «снять тяжесть с плеч»:
В самом конце войны у нас в Алма-Ате участились землетрясения, а мой отец, зная, что мы живём в сейсмически опасном районе, перед уходом на фронт купил большой дубовый стол на толстенных ногах специально для того, чтобы мы, когда будут начинаться землетрясения, все втроём под него залезали. Если бы потолок нашего домика обрушился, с нами ничего бы не случилось: крышка стола состояла из трёх очень тяжёлых и крепких дубовых плит, которые могли бы выдержать десять потолков, подобных нашему. Я запомнил три случая, когда мама запихивала нас с сестрой под этот стол, сама залезала к нам, и стол вместе с нами ходил ходуном. В последнее, особенно запомнившееся мне ночное землетрясение – самое сильное, которое мне удалось пережить, да ещё с каким-то неистовым ураганом, выворачивавшим деревья, – ровно через сто метров от нас небольшой домик, очень похожий на наш, провалился в разверзшуюся земную трещину. Через пару дней мы ходили смотреть на то, что от него осталось. Семью из четырёх человек вместе с домом раздавила эта самая трещина, и я тогда в ней увидел какое-то месиво из домашней утвари, комьев земли и камней. К нашему счастью, трещина проходила поперёк нашего квартала и уходила в огороды. Но если бы наш дом в неё попал, нас бы дубовый стол не спас. Одно слово – чудо!
В детстве я много и часто болел. Мама оставляла меня одного – другого выхода не было – и давала мне в кровать большую пачку цветных открыток из Третьяковской галереи, Русского музея или Лувра, которые я перебирал часами и знал их наизусть. И, возможно, от этого я всю свою жизнь очень хорошо относился и к одиночеству, и ко всем болезням, и я точно знаю, что и Лувр, и Третьяковка, и Русский музей инфицировали моё сознание РЕАЛИЗМОМ на всю жизнь! А болею я всегда с удивительным ощущением животного несчастья-счастья – лежу, напичканный лекарствами, голова раскалывается, жар, слабость, но почему-то появляется необыкновенно лёгкое дыхание, и я чувствую, как я полностью растворяюсь в самом себе! Если бы смерть была хоть чуточку похожа на такое бредовое, полублаженное страдание! В детстве, когда у меня была температура за сорок, я всегда пел! Щёки пылали, глаза вылезали из орбит, но ощущение болезненного счастья и желание петь были всегда. Это свойство я тоже отношу к неведомым мне