Я подчинилась.

Мои пальто, платье, колготки и трусики, работница ванной комнаты, невозмутимо забросила в железную печь, где они заполыхали словно порох. Затем, миссис Гухтер, тем же безмолвным жестом руки, приказала мне лезть в ванну.

Я снова беспрекословно подчинились.

Сидя на дне пожелтевшей от ржавчины ванны, я безучастно глядела туда, куда потоки ледяной воды уносили обрезки моих волос – в черную сливную дыру. Оттуда пахло гнилью, и доносились непонятные звуки, похожие на дрожь металлических труб.

Там живут детские страхи. Они рвутся из недр этого ужасного дома.

Мне не было холодно, ни физически, ни душевно. Мне было пусто и больно.

После, миссис Гухтер выдала мне одежду из плотной ткани темно-серого цвета. Она называлась униформа и была у всех одинаковая. Мои вещи, тем временем дотлевали в котле. Часть меня дотлевала вместе с ними и часть моей мамы. Запах ее рук, которые не раз зашивали эти вещи, смешивался с едким дымом. Мама переставала существовать, словно ее саму жгли в этой печи.

– У нас не допустимы вши, – повторила миссис Лафайет, встретив меня у дверей ванной комнаты. – Замечу – умою в хлорке. Тебе все ясно?

Я кивнула и поспешно надела униформу. Она оказалась немного великовата, но зато обувь пришлась впору. Это меня, несомненно, порадовало, так как содрать ступни в кровь или постоянно спотыкаться, мне совсем не хотелось.

Пенелопа Гухтер все время молчала. Она все делала молча. Молча стригла меня, молча мыла, молча выдала мне постельное белье, полотенце и зубной порошок и так же, не проронив ни слова, закрыла за нами дверь.

Мы отправились дальше.

Мое тело знобило. В глазах все плыло. Мне казалось, что все происходит не со мной. С кем-то другим. Но не со мной. Я хотела заплакать, но боялась. Мне нужно было хотя бы дождаться ночи, только тогда я смогу укрыть свои слезы от всех. Чтобы никто их не видел, чтобы никто не спрашивал меня о них. Я не хотела разговаривать о своих слезах. Я хотела молчать. Как та женщина из ванной комнаты – миссис Пенелопа Гухтер.

– Миссис Гухтер всегда молчит? – спросила я вдруг.

Вода тонкими холодными струйками стекала с головы по шее и спине. Впитывалась в одежду, щекотала в ушах.

– Да, – коротко произнесла надзирательница.

– Почему?

Надзирательница не любила говорить с детьми, конечно если это не приказы или угрозы. Надзирательницам свойственны лишь холодный ум, каменное сердце и твердая рука, а болтовня, рушит стену между надзирателем и его подопечным. А это недопустимо.

Миссис Лафайет снова бросила на меня резкий взгляд, но к моему удивлению, что-то сдержало ее от грубости, присущей всем работникам Фрамстон-Холла.

– Хроническое заболевание мозга, – ответила миссис Лафайет. – «Священная болезнь» или эпилепсия. В прошлом, она пережила лоботомию, но это не помогло. Стало только хуже.

Я ничего не смыслила в таком заболевании как эпилепсия, но если оно способно лишить человека возможности говорить – это страшно.

«Лоботомия! – с ужасом подумала я. – Я бы ни за что не согласилась подвергнуть свой мозг лоботомии!»

Зазвенели стекла. Это из-за самолетов. Они часто здесь летали. Они летели за горизонт, туда, где сейчас шла война. Мне никто не рассказывал о войне, и с кем она велась, но то, что настали страшные и темные, временя, я и без этого понимала.

– Ты слышала про карцер? – спросила меня миссис Лафайет. – Представляешь, что это такое?

Я отрицательно замотала головой. Звучит страшно, но про карцеры я ничего не слышала.

– Значит, у тебя все впереди, – сказала надзирательница. – Если будешь плохо себя вести. Перевоспитание бывает очень болезненным. Тяжелым. Но оно необходимо. Ты поняла меня?