На следующий день у нас были дополнительные занятия, посвященные половой зрелости. Нам принесли прокладки и тампоны и долго объясняли и показывали, как вести себя во время месячных. А потом началось групповое занятие – нас усадили в кружок, чтобы мы разговаривали о своих чувствах, связанных с половой зрелостью… Наверное, было и еще что‑то, но оно меня так смущало, что я почти все забыла. Сохранилось лишь одно неприятное воспоминание. Нам принесли большие рулоны бумаги, мы расстелили ее на полу. Девочки ложились на бумагу, и матери обводили контуры их тел маркером. А потом мать и дочь вместе должны были нарисовать те изменения, которые произойдут с телом со временем. Нарисовать грудь. Волосы под мышками и на лобке. Я пыталась свести все к шутке и нарисовала вонючие зеленые волны, исходящие из моих подмышек, и кулон в форме гениталий на шее, но все упражнение показалось мне просто отвратительным. На моих будущих грудях не было сосков. Ни я, ни мама не осмелились нарисовать соски. Лишь большие, круглые буквы U, нарисованные фиолетовым маркером на груди.

Я думала, мама будет высмеивать эту чушь белых людей, но она увлеченно играла, улыбалась, смеялась и поддразнивала меня, словно все это ей нравится.

А потом нас выстроили в кружок и велели взяться за руки. Наша руководительница взяла гитару, и мы принялись, раскачиваясь, петь «Восход, закат» из «Скрипача на крыше». Слова этой песни были пронизаны ностальгией – дочь превращается в женщину, а ведь еще вчера она была девочкой.

Мы пели, а у матерей туманились глаза, они гладили девочек по головам, целовали их в макушку. Другие девочки кидались в объятия матерей. Моя не обнимала меня. Она стояла в стороне и громко рыдала. Она и дома постоянно рыдала – некрасиво, согнувшись пополам. Но никогда прежде она не позволяла себе такого на людях, и это меня встревожило.

Если ей так больно, оттого что я взрослею, я не должна этого делать. Тот момент определил мою жизнь на несколько лет вперед: я не говорила ей про свои месячные и просто набивала трусы туалетной бумагой, а запачканную одежду прятала на чердаке. Бинтовала грудь, носила мешковатые футболки и горбилась, чтобы не показывать увеличившуюся грудь – даже когда мама била меня по спине и твердила, что я похожа на Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери». Я была готова сделать что угодно, лишь бы она была счастлива. Я хотела показать, что всегда буду ее девочкой. Только это было важно.

После песни мы обняли наших мам, они утерли слезы и прижали нас к груди. А потом мы пошли к нашим двухъярусным кроватям забрать вещи и отправились домой. Глаза мамы были красные от слез, но я надеялась, что она не слишком расстроилась. Мне хотелось, чтобы странные ритуалы каким‑то образом сблизили нас.

К сожалению, в машине мы обе молчали. Я хмурилась и кусала губы, пока мы не приехали домой и не разгрузили багажник. И вот тогда мама взорвалась:

– Утром за завтраком ты указала Линдси, что она неправильно держит нож. Помнишь? Ты велела ей резать ветчину по-другому. Прямо перед ее матерью! Почему ты это сделала?! – рявкнула мама. – Ты не имеешь права учить других людей! Ты просто засранка!

Ничего не понимая, я пробормотала:

– Не знаю… Она держала нож неправильно – так вообще ничего не отрежешь… Я подумала, что могу ей помочь…

– Помочь?! – перебила она. – Ха! Хороша же из тебя помощница! Я всю дорогу тебя стыдилась. Это было просто невыносимо. Ты не понимаешь, что во время игры все время старалась выделиться? Когда другие не понимали, что ты рисовала, ты начинала злиться. Рядом с тобой всем было неловко. Все смотрели на тебя. Мне хотелось умереть от стыда, глядя на тебя. Мне хотелось закричать: