– Собрались, – не то спросила, не то подтвердила она. – Буду кратка. Вы должны вернуться в город. Девочки уже взрослые, им общение надо. Обо всем мирском я уже позаботилась, вам осталось только батюшку позвать. Отца Василия не зовите – тяжкий грех на нем… Не гоже в храме господнем к насилию призывать. Бог с ним, с Василием, пусть живёт, отца Сергия попросите панихиду отслужить. Стар он уже, немощен, но и я не молодуха, так что друг дружке подойдём…

– Мама… – попыталась вставить слово Наталья.

– Не мешай, дочка.

– Но, как же так? При хорошем здоровье и ясной памяти…

– Наташа, – мама сделала ударение на имени снохи. – А ты бы хотела, чтобы я больной помирала?

– Но, мама…

– Девочки, будьте добры, оставьте меня наедине с сыном.

Пани Ядвига закрыла глаза. Казалось, что она уснула. Впервые в жизни Богдан видел маму слабой, более того, своего состояния она не стеснялась и не прятала.

– Устала я. Сил нету больше смотреть, что в мире творится… Будто все вместе с ума сошли. Богдан, возьми на столе письмо, после смерти моей прочитаешь, а сейчас уходи.

Вечером пани Ядвиги не стало. Панихида прошла тихо, без лишних слез и причитаний, сухо и сдержанно, как прежде жила усопшая.

После похорон Богдан позвонил Александру Израилевичу. Телефонную трубку подняли так быстро, словно звонка ожидали, сидя возле аппарата. Незнакомый мужской голос вопросительно произнес: «Здравствуйте, чем могу быть полезен?» Почти тут же из глубины комнаты послышался голос хозяина квартиры: «Бодя, кто там звонит?»

«Слава Богу, все в порядке. Племянник Нины Ивановны в обиду своих родственников не даст». Вместо ответа он молча положил трубку.

После поминального обеда Богдан открыл мамино письмо. Оно было написано четким почерком и содержало перечень обязательных требований ко всем домашним. Казалось, мама просто уехала на недельку-две, попросив поливать драцену и герань, кормить кота и не забывать о курочках.

Еще в конверте лежал ключ от шкатулки. Эту шкатулку, больше похожую на маленький чемодан, Богдан когда-то сам смастерил на уроке труда и подарил маме в день её рождения. С тех пор подарок занял почетное место возле швейной машинки, где стоял и по сей день.

Замок был совсем крохотный, почти миниатюрный, зато блестящий, не потемневший даже с годами. Он тихо щелкнул, открывая нутро шкатулки. Там царил невообразимый кавардак – катушки ниток вперемешку со шпульками и наборами иголок, ножницы, мелки, пуговицы, бусы, кусочки ткани, инструкции… Легче было назвать, чего там не было, чем было. Брови Натальи удивленно поползли вверх, ведь большей аккуратистки, чем её свекровь, она в жизни не встречала, и увиденное в её святая святых было сродни шоку.

Среди всего этого бардака лежал старый, пожелтевший конверт. Памятуя о письме, Богдан вынул его содержимое: два сложенных листа бумаги разных времен, такую же давнюю фотографию и совсем свежую записку на вырванном из школьной тетради листе.

Читать начал с записки. «Дорогой сынок! Прости мне мои прегрешения перед тобою. Знаю, что рос без ласки, без любви, но что поделаешь, по-другому у меня не получалось…» У мамы был всегда предельно аккуратный, каллиграфический почерк, но сейчас буквы плясали, ложились в разных направлениях, будто писавший человек пребывал в волнении. Слезы застлали глаза Богдана. На мгновение ему показалось, что он беседует с мамой, просто беседует, как должны беседовать мать и сын. Прежде, при жизни матери, такое было невозможным.

Он продолжил чтение: «Не хочу быть прорицателем, но времена меняются, что-то нехорошее готовится в стране. Даже в церкви, в храме Господнем, призывают к войне. Богдан, спасай семью, не жди беды. Дом и квартиру продавайте. Уезжайте отсюда, сынок, Бога ради, уезжайте, прошу тебя».