Другой молодой человек, добродушный на вид толстячок, посмотрел в ту сторону и нахмурился:

– Которая из них Герти? Нет-нет, не говори, я уже и так знаю.

Камера сдвигается в сторону блондинки и брюнетки. Они замечают молодых людей и улыбаются. Камера вновь надвигается на мужчин. Толстяк покачивает головой.

– Ну, ничего не скажешь, красотка эта Мег! Не удивительно, что ты в нее втюрился.

Четверо сходятся. На крупном плане блондинка и молодой человек не отрываясь смотрят друг на друга. Толстяк с театральной учтивостью протягивает руку брюнетке.

– Не желаешь прицепиться к источнику еды, красотка?

Брюнетка хихикает и, подняв брови, оглядывает его.

– Отчего же нет, тополек, – ухмыляется она и берет его под руку. – Ничего не имею против.

Блондинка с угольными глазами с немым обожанием смотрит на привлекательного молодого человека, берет его за руку, и они с улыбкой смотрят вслед своим удаляющимся друзьям.


Девушка на экране улыбается, а женщина, съежившаяся в инвалидном кресле, едва угадывающемся в сумеречной полутьме гостиной, кажется, готова заплакать. Бланш Хадсон, не отрывая завороженного взгляда от мерцающего экрана и словно защищаясь от чего-то, ухватилась восковой, с натянутой кожей рукою за воротник легкого розового халата.

«Лунный свет на Пятой авеню» был третьим старым фильмом, что Бланш просмотрела за последний месяц, и с каждым из нее по капле вытекала жизнь. Уже более двадцати лет прикованная к инвалидному креслу и все сильнее ненавидящая беспомощную, никому не нужную развалину, в которую она превратилась, Бланш в какой-то момент начала верить в легенду о своем экранном прошлом. Она уверовала в тот блеск, то очарование, ту магию, какие некогда находила в ней публика. В течение долгого, очень долгого времени ей удавалось согревать себя этим ослепительным видением, прижимать его, словно бы материализуя, к груди, в которой было пусто и холодно.

И вот сейчас она убедилась, что не стоило пересматривать фильмы. Эти картины приносили с собой печальную утрату иллюзий, которая, тоже означает медленное умирание. Двадцать пять лет назад «Лунный свет» принес его создателям целое состояние, и почти исключительно благодаря ее имени. А сейчас, видя на экране эту дурочку и кривляку, Бланш отказывалась верить своим глазам. Ибо на самом деле она видела – видела с пронзительной ясностью, – что все эти годы ее единственной защитой от пустой действительности был лишь самообман.

И все-таки иллюзии были нужны ей, ибо благодаря им Бланш продолжала жить. И оставалась нужной. Ведь любая иллюзия была лучше обнаженной правды ее нынешнего существования.

В этой комнате правда обступала ее со всех сторон. Эта правда – громоздкая кровать в полутемном углу, инвалидное кресло и перекладина, прикрепленная цепями к потолку над кроватью. И ночной столик с множеством лекарств. И письменный стол, перед которым вот уже более двадцати лет не стояло стула. Да, это были её правда и действительность, как и сладковато-спертый запах ее инвалидности, напоминающий запах палой листвы, медленно и страшно гниющей там, где сыро и нет солнца. Бланш вздохнула и, услышав собственный вздох, вдруг заметила рядом с собой, в полумраке, чью-то плотную фигуру.

Погруженная в грустные раздумья, она совершенно забыла, что не одна в комнате. Обернувшись, незаметно посмотрела в лицо сидевшей рядом с ней женщины, которое полумрак одновременно прятал и раскрывал. Большие темные глаза, неотрывно следящие за картинками, мелькающими на экране, были полуприкрыты, или, скорее, сосредоточенно прищурены. Черты лица, подчеркнутые сгустившимися в комнате тенями, казалось, не столько смягчались возрастом, сколько поглотились им, так что дряблая кожа хищно покушалась поглотить, в свою очередь, детское лукавство, скрывавшееся ныне в ее складках. Но было в этом лице и еще кое-что, нечто большее, нежели возраст и смутная, по-детски неоформившаяся мысль. Было в этих сузившихся глазах и в этом пристальном взгляде нечто лихорадочное, а в лице – какое-то сердитое оправдание.