– Оса – не мой друг, мамочка! Оса – не мой друг.

Теплые (ничего нет теплее!) мамины губы касаются моей щеки.

– Если ты знаешь что-то, милый, можешь смело рассказать своей маме. И никто, никто не посмеет тебя обидеть.

Губы перемещаются к мочке уха, но они – уже не мамины. Да и не губы вовсе: слова-личинки, которые не спеша заползают мне в ухо. И шуршат там, и потрескивают, располагаясь поудобнее. Если ты знаешшшь… можешшшь… рассказаттть.

Я знаю, кто их послал.

И я ничего не скажу. Я не какой-нибудь слабак.

Но они шуршат и шуршат.

Вот если бы маленькая птичка-красноголовка, мой единственный дружок, вернулась ко мне! Она бы выклевала все личинки из головы – и как хорошо, как славно мы бы зажили!.. Но еще замечательнее, что одна лишь мысль о вечном враге – птице – до смерти пугает личинки.

Шороха больше нет.

– Ты вовсе не обязан что-то скрывать, солнышко. Во всяком случае, мне ты можешь довериться полностью.

– Все так и было, мамочка, как я рассказал. Все так и было.

– Ну и хорошо.

Мама все еще не выпускает меня из рук, а я, уткнувшись ей в плечо, осматриваю комнату. Черная дыра наконец-то убралась, и эстамп «Зимний вечер» снова занял свое место. В нем ничего не изменилось, все те же черно-белые крыши домов и черно-белые люди. Я никогда не обращал на них внимания, я даже не помню, сколько их. Но один есть точно: в черных брюках и в белом свитере. Он стоит у окна, отделенный стеклом от всех остальных людей. От крыш и улицы. Все так и было, как я рассказал. Все так и есть – белое лицо и черные волосы, потому что других цветов в эстампе «Зимний вечер» не существует. Но, сколько бы я ни вглядывался – так и не могу обнаружить ни надписи, ни цветка с круглыми лепестками. Выходит, я соврал? Выходит, у толстяка Санжара есть все основания, чтобы посадить меня в тюрьму, как уччига чиккан елгончи?[16]

Не успеваю я испугаться по-настоящему, как цветок, а следом за ним и надпись находятся: они искусно вплетены в узор на тарелке, которую мы с мамой привезли из Самарканда.

Адорабль. Оншонто.

– Что ты сказал, милый?

Это мама, она снова чем-то напугана. Успокойся, мамочка! Никакой опасности нет.

– Ничего. Ничего не сказал.

– Значит, мне показалось. Завтра мы поедем к папе, и все у нас будет замечательно.

* * *

…Все и правда замечательно.

И папа – замечательный, хотя и выглядит растерянным. Он совсем не ожидал увидеть нас с мамой, напротив, собирался сам приехать в Шахрисабз, на выходные; разве не об этом мы договаривались, дорогая?

Что произошло?

– Потом. Расскажу чуть позже… – Мама понижает голос и прикладывает ладонь к губам.

– Это… не?

– Нет-нет. Ничего, что касалось бы нас напрямую.

– Ты уверена?

– Не сейчас.

– Но это, хотя бы…

– Нас это не коснется, обещаю. И нас есть кому защитить.

– Ты преувеличиваешь возможности Наби.

Горы, окружающие обсерваторию, – зеленые. И еще немного синие. И серые – там, где заканчивается зелень и начинаются скалы. В скальные зазубрины забился снег, еще больше его на вершинах: он лежал там всегда и вовсе не собирается таять.

А здесь тепло. Даже жарко. Мы стоим посреди площадки, со всех сторон окруженной одноэтажными домиками. Домики – в целый городской квартал длиной, с одинаковыми окошками, и только занавески на них разные. А иногда занавесок и вовсе нет.

Два окна в одном из домов принадлежат папе, я узнаю их по красным петухам на белом фоне. У папы здесь «ведомственная квартира», хотя это и не квартира вовсе: две комнаты – спальня и кабинет, а завтракает, обедает и ужинает папа в местной столовой.

– Как вы добрались? – Он отбирает у мамы маленькую дорожную сумку с вещами.