Жили они под присмотром учителей и гувернанток, отца, иностранного советника и посла, дома почти не бывало. Приезжая домой на короткое время, он черпал сведенья о жизни детей от тех, кто за ними присматривал, обыкновенно «имел беседу» с дочерью, с сыном, при них подробно анализировал сказанное гувернантами, брал с детей слово «и впредь стараться», и воспитательный момент на этом заканчивался.
Всё началось с того, что Анна-Мария и Гейнц попали на концерт симфонического оркестра с одной из тёток, сестер матери, которые детей навещали. Гейнца не хотели брать на концерт по малолетству, но Анна-Мария уговорила взять брата, видя, что он расплачется, если его без неё оставят дома.
Гейнц весь концерт простоял, держась за стоящее впереди кресло, во все глаза глядя на сцену. Его усаживали, он потихоньку сползал к краю кресла и снова стоял, словно он не слушал, а смотрел музыку и впереди сидящие мешали ему всё как следует рассмотреть из глубокого кресла.
Несколько дней Гейнц говорил только о концерте. Он брал в руки всё что угодно и превращал это в скрипки. Из всего оркестра он говорил только о них и распевал скрипичные партии так, словно они для него специально были расписаны и выучены им досконально. Он ходил по пятам за Анной-Марией и просил скрипку. Анна-Мария обратилась с просьбой к отцу, приехавшему как раз погостить. Советник Хорн, выслушав дочь, лишился дара речи от возмущения. Звук скрипки казался ему омерзительнее всего на свете, не говоря о том, что сам факт игры на скрипке для сына иностранного советника, тоже, безусловно, будущего дипломата и посла, – это позор, непростительная блажь, неприлично.
Он сказал это дочери, сказал в самых непререкаемых выражениях пятилетнему сыну. Гейнц вжимал голову в плечи, пятился, огромными, полными слёз глазами, смотрел на отца. Ответить отцу он ничего не мог, расплакался и убежал, а ночью у него был такой жар, что разбудили даже советника Хорна.
Крепким здоровьем Гейнц с рождения не отличался, унаследовав от матери болезнь сердца, от которой мать умерла тридцати лет от роду. Теперь вызванные врачи один за другим разводили руками и повторяли, что это нервная горячка, жар не сбивается, что при слабом сердце мальчика дни его сочтены.
Советник Хорн должен быть уезжать, но отложил отъезд, раз речь шла о днях, он решил дождаться определённости.
Появление в доме этого «сына» было для советника Хорна крайне нежелательным. Не то чтобы советник был злым человеком, но мальчишка явно был непутёвым, маленьким, и в том, что он умрет, большой трагедии для советника Хорна не было, разве что несколько откладывался отъезд. Несвоевременно. Не приехать на похороны сына было бы странно, это говорило бы о душевной черствости советника, а ради этого возвращаться – хлопотно. Понятно, что у постели сына советник не сидел, но периодически заходил и спрашивал тех, кто при мальчике находился: «Ему хуже?», и спрашивал он это со все возрастающим нетерпением.
Первые дни Гейнц метался в жару, но краснота спадала с его лица, он все бледнел, губы его быстро синели, синел низ лица, западали глаза и очертился до остроты его нос с легкой горбинкой. Потом Гейнц ослабел так, что не мог приподнять не только головы, но и руки. Он ничего не ел, почти перестал пить, сестра никого к нему не подпускала, кроме врачей, сама ухаживала за ним, плакала, когда он впадал в беспамятство, и улыбалась, когда он открывал глаза.
Он приходил в себя все реже, отыскав глазами среди присутствующих Анну-Марию, смотрел на неё, отворачивался к стене, едва принимая воду с салфетки, которой Анна-Мария смачивала его губы, но однажды неожиданно для Анны-Марии он вдруг взял ее за руку, потянул к себе, а когда она наклонилась к нему, зашептал только ей, что он видел сон. Он был в Городе, где у всех людей были скрипки и где был очень красивый дирижер, с прямыми седыми, как у господина Ференца Листа, волосами, и этот дирижер подарил ему маленькую скрипку. Сказал, что он не хочет тут оставаться, он уходит туда, и пусть она не плачет, он скоро ее заберет, она будет с ним жить там, она будет петь и играть на рояле, а он будет целыми днями играть на скрипке, и тогда все будет по-настоящему хорошо. Здесь всё равно жить не дадут.