– С чего это вдруг?

– Да не вдруг… Эту статью он забраковал. Не дал в нашей областной газете. А я в пику и ахни её в Москву. Вот теперь он и заметал чёрную икорку баночками.

– И на здоровье! Чего приседать перед этим рябым cretino?

– Он разбежался меня гнать. А я не собираюсь бежать. Так он… За статью в «Комсомолке» если кого и надо гнать, так только его. Как профнегодяйку… Двух слов на бумаге толком не свяжет… Так он про статью на людях помалкивает, а пинает меня за растление малолетки. И твоё письмо в строку, и утренний поцелуй при нём…

– Ох, cretino и есть cretino… Если бы он знал, кто кого из нас растлевает, если бы только знал… Я прям сейчас пойду и скажу ему!

– Пустой след… Завтра на десять он вытягивает меня в обком комсомола на бюро.

– Разбор полётов будет вести Дуфуня?

– Дуфуня.

– Тем хуже им обоим. Я приду. Закрою тебя героической грудью. Не дрейфь!

6

Моё дело сунули в конец бюро.

В разное.

Это не раньше двенадцати.

Мы с Валей вышли во двор.

Было сыро, промозгло.

Усталый блёклый снег, быстро таявший днём на уже гревшем солнце и по ночам снова ощетинивавшийся внаклонку к солнцу льдистыми шпажками, грязнел под обкомовскими окнами.

Ветхая ворчливая старуха бродила меж деревьями и длинным шестом сбивала с голых веток презервативы, так живописно разукрасившие предобкомовский простор.

– Это не обком комсомольни, это – дом чёрного терпения! – громко ругалась старуха, заметив, что у неё появились нечаянные слушатели. – Цельной дом удовольствий! Во-о козлорожистый Дуфунька Конский развёл козлотрест! Ну прям как при Сталине по ночам заседает революционный шмонькин комитет…[30] Тут у них форменное хоровое пенье…[31] Резинки так и выскакивают из окон! Оне эти свои резинки навеличивают по-культурному – то будёновка,[32] то пенсне, то писин пиджак! А ты, баб Нюра, лазий по снегу, собирай ихний стыд. Дёржи чистоту!..

Я взял Валю под руку и торопливо повёл прочь, лишь бы поскорей не слышать этих жалоб.


Ровно в двенадцать мы были в приёмной.

Стоим у двери. Ждём вызова.

От нечего делать я внимательно рассматриваю дверь и вижу заботливо обведённую маленькую чёрненькую царапушку по косяку.

Этот автограф про пенсне, конечно, не папы римского я прикрыл плечом, почему-то боясь, что его прочтёт Валя, и вкопанно проторчал гвоздиком на месте, покуда нас не кликнули на ковёр.



Мы вошли, остановились у двери. Все мужские взгляды плотоядно примёрли на плотной и красивой моей Валентинке.

– Хор-роша кобылка! – на судорожном вздохе вслух подумал зав. идеологическим отделом Трещенков.

– Не забывайся, кремлёвский мечтун! – осадил его первый секретарь Дуфуня Мартэнович Конский.

Конский был толст и нелепо громоздок, как рефрижератор. Всё в нём было посверх всяких мер крупно. Высокие, в полпальца, лошадиные зубы не вмещались во рту и зловещим трезубцем далеко оттопыривали верхнюю по-лошадиному толстую губу. За глаза его навеличивали саблезубым носорогом.

– Да… Не забывайся! – повторил неуворотень и сделал тяжёлой ладонью несколько усмиряющих движений книзу. – Потише! Потише!

И потом медленно, с кряхтеньем кресла под ним трудно повернулся к нам:

– Вот вы пришли парой. Зачем? Кто высочайше просил? На бюро мы приглашали лишь молодого человека. В единственном экземпляре.

– Был бы вам единственный, – сказала Валя, – делайся тут всё по правде. А так… Я пришла защитить своего любимого Тони от грязи, которую льёт и на него и на меня редактор Васюган.

– Гм… Защитить… Это хорошо… – растягивает слова Конский, котино жмурясь на прелестные развитые, крепкие яблочки Валентины, не в силах отвести глаза. – Да, любовь должна быть с кулаками. И правда – тоже. Вот мы сейчас и попросим члена нашего бюро, редактора газеты товарища Васюгана вкратце изложить суть дела.