В один из дней старик показал мне, как колоть и складывать в поленницы дрова, и несколько часов мы просто молча работали позади его дома. В какой-то момент Элрой опустил топор и долго на меня смотрел, губы у него приоткрылись, точно с них вот-вот сорвется неприятный вопрос, но потом он тряхнул головой и вернулся к работе. Его умение владеть собой поражало. Он никогда не лез не в свое дело. Ни разу не поставил меня в ситуацию, когда мне пришлось бы лгать или отнекиваться. До какой-то степени, полагаю, его сдержанность была типичной для того уголка Миннесоты, где частную жизнь еще уважали, и даже если бы я расхаживал с каким-нибудь жутким уродством – четырьмя руками или тремя головами, уверен, старик говорил бы о чем угодно, кроме этих лишних рук и голов. Отчасти это была простая вежливость. Но, полагаю, и нечто большее: старик понимал, что слов недостаточно. Проблема вышла за рамки обсуждений.
В то долгое лето я раз за разом перебирал различные доводы, всевозможные «за» и «против», и вопрос уже нельзя было решить лишь при помощи логики и здравого смысла. Разум натолкнулся на эмоции. Моя совесть приказывала мне бежать, но какая-то иррациональная мощная сила противилась и, давя огромным грузом, толкала меня к войне. Как это ни глупо, все сводилось к стыду. К жаркому, глупому стыду. Я не хотел, чтобы обо мне думали плохо. Мои родители, мой брат и сестра, даже люди в кафешке Гобблера. Мне было стыдно, что я в «Хижине Тип-Топа». Я стыдился сам себя, стыдился того, что поступаю, по моему мнению, правильно.
Элрой, конечно, понял, что со мной творится. Он же видел, как я мучаюсь.
Хотя старик никогда об этом не заговаривал, был один случай, когда он вплотную подошел к тому, чтобы вытащить проблему на свет. Дело было ранним вечером, мы как раз закончили ужинать, и за кофе с десертом я спросил у него про счет, сколько я на данный момент должен за постой. Старик долго щурился на скатерть.
– Ну, стандартной платой было бы пятьдесят баксов за ночь, – сказал он. – Не считая кормежки. Получается четыре ночи, так?
Я кивнул. В бумажнике у меня лежало триста двадцать долларов.
Элрой рассматривал скатерть.
– Но это ставка в разгар сезона. По справедливости надо было бы чуток сбавить. – Он откинулся на спинку стула. – Какая сумма была бы, по-твоему, разумной?
– Не знаю, – отозвался я. – Сорок?
– Сорок – это хорошо. Сорок за ночь. Прибавим еду. Скажем, еще сотню? Всего двести шестьдесят?
– Наверное.
– Слишком много? – нахмурился он.
– Нет, это по-честному. Все нормально. Но завтра… Думаю, завтра мне лучше двигаться дальше.
Пожав плечами, Элрой начал убирать со стола. Минут пять он возился с тарелками, что-то насвистывая себе под нос, точно тема исчерпана. Но потом вдруг хлопнул в ладоши.
– Знаешь, что мы забыли? – сказал он. – Мы забыли оплату. Те простые работы. Нам вот что надо сделать, решить, сколько стоит твое время. На своей последней работе ты сколько в час получал?
– Слишком мало, – вздохнул я.
– Скверная работа была?
– Не то слово.
И тут, сначала медленно, не собираясь вдаваться в подробности, я рассказал про мои дни на консервном заводе. Началось с перечисления фактов, но не успел я осечься, как уже говорил про сгустки крови и водяную «пушку» и про то, как запах въелся мне в кожу и как я не мог его смыть. Болтал я довольно долго. Я поведал, как в моих снах визжат хряки, про звуки бойни и про то, как я порой просыпаюсь от вони свинины, идущей от меня самого.
Когда я закончил, Элрой кивнул.
– Признаться, – сказал он, – когда ты только-только тут появился, я разное думал. Я про вонь. Запах был такой, словно ты чертовски любишь свиные отбивные. – Старик улыбнулся. Шаркнув башмаком по половицам, он пододвинул к себе карандаш и листок бумаги. – И сколько же платили за эту работенку? Десять баксов в час? Пятнадцать?