– Школьник.

– …он школьник, и ему – сколько, семнадцать?

Мне польстили лишние два года, и я кивнул.

– …ему семнадцать, и когда он будет взрослым, то станет знаменитым… – Она помедлила.

– А я еще не решил, кем я стану.

– Но ты же учишься.

– Да, но…

Я сказал, что она для меня важнее любой учебы. И что мне хотелось бы бывать с ней подольше.

– Ведь все равно я останусь на второй год.

– Как это? – Она привстала. Это был наш первый серьезный разговор.

– Ну так, на второй год в последнем классе средней ступени. Я же столько пропустил из-за болезни. Глупо вкалывать, как дурак, чтобы все это наверстывать. Ведь мне и сейчас надо было бы быть на занятиях. – Я рассказал ей о моих прогулах.

– Вон. – Она откинула одеяло. – Вон из моей постели. И никогда не приходи сюда, пока не выучишь все уроки. Вкалывать, как дурак? Глупо? А билеты продавать и компостировать, по-твоему, не глупо? – Она встала голая посреди кухни, изображая кондуктора: левой рукой открыла маленькую сумку с билетами, подцепила пальцем с резиновым наперстком два билета, оторвала их, взмахнула правой рукой, чтобы подхватить болтающийся на ремешке компостер, щелкнула им два раза. – Два до Рорбаха. – Она протянула ладонь, получила деньги, открыла кошель на животе, сунула туда купюру, снова закрыла кошель, расстегнула отделение для мелочи, отсчитала сдачу. – У кого еще нет билетов? – Она пристально посмотрела на меня. – Глупо? Да ты не знаешь, что это такое.

Я сидел на краешке кровати. Меня словно по голове ударили.

– Прости. Я буду заниматься. Не знаю, успею ли все наверстать – ведь до конца учебного года осталось всего шесть недель. Но я постараюсь. Только у меня ничего не получится, если я не смогу видеть тебя. Я… – Сначала мне хотелось сказать: я люблю тебя. Но потом передумал. Может, она и права, даже наверняка. Но она не смеет требовать от меня, чтобы я лучше учился, тем более ставить наши свидания в зависимость от сделанных уроков. – Я не могу не видеть тебя.

Часы в коридоре пробили половину второго.

– Тебе пора. – Она помедлила. – С завтрашнего дня я выхожу во вторую смену. Возвращаться буду в полшестого, тогда и приходи. Но только после того, как позанимаешься.

Мы стояли друг против друга голые, но и в своей форме она не выглядела бы такой чужой. Я ничего не мог понять. Было все дело во мне? Или в ней? Может, она обиделась, что ее работа получилась глупой по сравнению с моей учебой? Но я же ничего такого не говорил ни про учебу, ни про ее работу. Или ей не нравилось иметь любовником неудачника? Разве я ее любовник? Кто я для нее? Одеваясь, я медлил в надежде, что она что-нибудь скажет. Когда я наконец оделся, она все еще продолжала стоять голой. Я потянулся обнять ее, но она даже не шевельнулась.

9

Почему мне делается грустно, когда я вспоминаю об этом? Возможно, я грущу о минувшем счастье – ведь та пора действительно была счастливой, те несколько недель, когда я и впрямь вкалывал, как дурак, мне удалось перейти в следующий класс, и мы любили друг друга так, будто ничего важнее на свете нет. Или, может, все дело в том, что стало мне известно лишь позднее, хотя существовало уже тогда?

Почему? Почему самые прекрасные события теряют задним числом свою прелесть, когда обнаруживается их подноготная? Почему воспоминания о счастливых годах супружества оказываются отравленными, когда выясняется, что у супруга на протяжении всех тех лет имелась любовница? Потому что якобы подлинное счастье при таком раскладе невозможно? Но ведь оно же было! Иногда воспоминания не могут сохранить своей верности пережитому счастью лишь потому, что его конец причинил нам страдание. Неужели счастье, чтобы стать подлинным, должно быть вечным? Разве страданием кончается только то, что было им всегда, хотя прежде боль не ощущалась и не осознавалась? Но что такое неосознанное и неощущаемое страдание?