! Один раз только, когда я встретилась с Т.Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, – сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипывая ему перья из крыл. (А Вы́ – бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) – Любя, может быть, страстно! – (Завершение, довершение: до, за – предел!) Я же знаю, что Ваш предел – Ваша физическая смерть.

Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. А знаете, есть что-то у Вас от Lenau. (Почему в родстве неуклонно встает – германское?) Вы его когда-нибудь читали?

Dunkle Zypressen!
Die Welt ist gar zu lustig, —
Es wird doch alles vergessen![11]

– Не Ваши? – Особенно вторая строка. – И Вы сами похожи на кипарис.

Но мешаете писать – Вы же. Это прорвалось как плотина – стихи к Вам. И я такие странные вещи из них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: срок, чувств, озарений, – да и просто шумов! Прочтете – проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, – а я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел – на цепь. С ангелами (аггелами!) играть труднее.

Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, – расстались, как разорвались! – и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, – исподволь – и всё так хорошо пойдет.

И вдруг – Вы: «дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! —

(И вот уже стих: С аггелами – не игрывала!)

– Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.

Пастернак, я в жизни – волей стиха – пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы – не умер!), сама – 20-ти лет – легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь». И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие не красивые (стриженый, больной) – бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. – Стихи в кармане – ру́ку протянуть – не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам всё это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных – чуть ли не смертных – игр.

Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте ВНИМАТЕЛЬНО!!!), чтобы сквозь Вас – как сквозь Бога – ПРОРВОЙ!

Ведь знаете: И́СКОСА – всё очень просто, мое «в упор» всегда встречало ИСКОСА, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать – приглядывались, сбивая меня с голосу.

– Устала. – И лист кончается. – Стихи пришлю, только не сейчас.

М.Ц.

Письмо 8

Прага, 15 нов. февраля 1923 г.

Цветаева – Пастернаку

Долетела Ваша открытка с ответными крышами. – А все-таки я Вас с крышами перекричу! – Нате, любуйтесь!

Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т. е. не с письмами вышло, а с людьми!

Пишу Вам после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», – поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!