Только раз этот счастливый, ясный день был омрачен вторжением чего-то темного, тягостного. В обеденный перерыв сотрудники отправились в столовую, а мы с отцом налегли на московские бутерброды и местные пирожки с повидлом.
– Я давно хотел спросить тебя, – сказал отец, осторожно подгребая пальцами крошки. – Тебя с мамой приводили во внутреннюю тюрьму?
– Куда?.. – не понял я.
– Ну, на Лубянку.
– Нет! С чего ты взял? Нас вообще никуда не вызывали.
– Мне показывали вас, – тихо сказал отец. – Издали. Мама сидела на каменной тумбе, помнишь, у нас перед домом в Армянском такие тумбы, а ты стоял сзади…
Я взглянул на отца, у него было далекое лицо. Только что он был рядом, родной и близкий в каждой черточке, каждом движении, в добром взмахе ресниц, а сейчас, со своими странно вытаращенными глазами, полуоткрытым, сухо обтянутым ртом, он был бесконечно далек от меня, и я не мог последовать за ним в это далеко. Мне стало страшно, и, чтобы не поддаться этому чувству, я сказал как можно небрежнее:
– Что за бред! Нас никуда не вызывали!
– Я видел вас, – повторил отец потерянным голосом. – Я только не знаю: на самом ли деле вас мне показывали или то была инсценировка…
– Это галлюцинация, ведь ты же болел.
– Заболел я позже, а вас видел во время следствия, когда мне предъявили обвинение в поджоге. Они хотели мне внушить, что вас тоже расстреляют, если я не сознаюсь.
– Никуда нас не вызывали, – угрюмо повторил я.
– Ну, не будем об этом, – сказал отец мягко.
Я чувствовал, что он мне не верит. И все же был рад, что разговор прекратился. Меня страшило то, что могло открыться в этом разговоре, я не решался принять на свои плечи непосильный, быть может, груз. И до сих пор я не знаю, только ли болезнью объясняется странное видение отца…
Начальник отдела отхлопотал отцу разрешение вернуться в барак к двенадцати часам ночи. И вечером, когда закончился рабочий день со всеми его сверхурочными, мы устроили пирушку. Кроме нас с отцом, в пирушке приняли участие верный Лазуткин и дежуривший по отделу Харитонов. Лазуткин сбегал в барак за бутербродами, затем жарко растопил печь и завесил окно своим полушубком.
Бутылку мы поставили под стол в кабинете начальника, а закуску – хлеб с ветчиной и сыром – каждый держал в кармане. Тут выяснилось, что у нас нет стаканов. Хотели было снова послать Лазуткина, но побоялись: народ в лагере больно смекалист. Решили пить из горлышка. Долго спорили, кому идти первым в кабинет начальника. Мы все настаивали, чтобы шел отец, но он упорно отказывался. Наконец Харитонов с решительным видом одернул толстовку и шагнул к двери. Отсутствовал он долго, и отец даже высказал предположение, что на этом наше пиршество кончится. Но вот Харитонов вышел с подобревшим и чуть смущенным лицом. Оказывается, мы впопыхах не позаботились о штопоре, и он выковыривал пробку карманными ножницами.
– Славный какой портвейнчик! – растроганно сказал Харитонов. – Ну, иди ты, Митюша!
Отец проскользнул в дверь и очень скоро вернулся, утирая рот платком.
– Прекрасное вино! – сказал он с видом тонкого ценителя. – Напоминает «Лакрима-Кристи».
Теперь пришла моя очередь. Почувствовав странное волнение, точно я действительно совершаю невесть какой подвиг, я вошел в кабинет, достал из-под стола бутылку и приложился губами к горлышку. Я боялся выпить и слишком много, и слишком мало. Ну, еще глоток, еще полглоточка… Нежный жар прилил к сердцу. «Миленький боженька, сделай, чтобы отец был счастлив в жизни, сделай, миленький боженька!..» Я еще пригубил, провел рукой по глазам и спрятал вино под стол…