: он снял телефонную трубку и набрал номер Координационного центра трансплантации органов и тканей – ответил ему Тома Ремиж.

* * *

Меж тем он чуть было не пропустил вызов – мог просто не услышать звонок, – но певец как раз брал дыхание в конце особенно длинной, насыщенной фразы, вокальная полифония, взлёт птиц; «Рождественские песни» Бенджамина Бриттена, опус двадцать восемь[36], и тогда он различил тихое пиликанье телефонного аппарата – нежные и прекрасные трели щегла, запертого в клетке.


Тем воскресным утром, в квартирке на первом этаже дома по улице Капитана Шарко, Тома>́ Ремиж задёрнул венецианскую штору; он был один, совсем голый, и пел. Тома>́ стоял в центре комнаты, всегда на одном и том же месте: вес тела распределён на обе ноги, спина прямая, плечи слегка отведены назад, грудная клетка открыта, шея свободна, чтобы можно было расслабить позвонки; мужчина несколько раз медленно повращал головой, потом плечами, сначала одним – затем другим, после чего постарался вообразить воздушный столб, начинающийся в выемке живота и идущий к горлу; представить себе эту «внутреннюю трубу», проталкивающую воздух и заставляющую голосовые связки вибрировать; ещё раз убедился в том, что он стоит «правильно». И вот наконец Тома>́ открыл рот; открыл очень широко, несколько забавная, даже глуповатая гримаса, позволил воздуху наполнить лёгкие, напряг пресс, выдохнул, начал пассаж, стараясь максимально продлить его, мобилизуя диафрагму и мимические мышцы, – даже глухой смог бы «услышать» Ремижа, приложив руку к его телу. Свидетель этой сцены наверняка усмотрел бы в ней какой-нибудь намёк на древний шаманский ритуал, гимн восходящему солнцу или утреннюю молитву монаха-затворника, лирика рассвета; а может быть, он решил бы, что это обычная утренняя церемония, повторяемая изо дня в день и призванная укрепить тело: выпить стакан прохладной воды, почистить зубы, положить на пол резиновый коврик и начать гимнастику под бодрые вопли телевизора – однако для Тома>́ Ремижа во всём этом крылось нечто совсем иное – познание самого себя: голос, как зонд, проникал в организм и доставлял на поверхность всё, что его оживляло; голос как стетоскоп.


В двадцать лет Тома>́ покинул семейную ферму – зажиточный хутор в Нормандии, которым теперь управляли его сестра и её муж. Покончено со школьным автобусом и с грязью во дворе, с запахом влажного сена, с мычанием запертой недоенной коровы, с ровным частоколом тополей, растущих на травянистом склоне; теперь Тома>́ живёт в крошечной студии в самом центре Руана, её ему сняли родители: электрический радиатор, раскладной диван; ездит он на пятисотой «Хонде» 1971 года; учится на медбрата; любит и девочек, и мальчиков, сам не знает, кого больше; и вот однажды во время поездки в Париж Тома>́ оказывается в караоке-баре в Бельвиле: здесь полным-полно китайцев, виниловые волосы, восковые скулы; множество завсегдатаев, готовых выступить на публике, в основном парочки; влюблённые восторгаются друг другом, всё время фотографируются, имитируя жесты и ужимки, подсмотренные в телепередачах, – как вдруг, уступая уговорам своих спутников, Тома>́ тоже отваживается выбрать песню: небольшой музыкальный отрывок, узнаваемая мелодия, вероятно, «Хартэйк» Бонни Тайлер[37]; теперь его черёд подняться на сцену – и происходит метаморфоза: безвольное тело обретает твёрдость, голос рвётся изо рта; этот голос принадлежит ему, Тома>́, но он ничего о нём не знает: незнакомы ни тембр, ни регистр, ни фактура, словно его тело поселило внутри себя иную версию его самого, полосатого хищника, обрывистый берег, уличную девку; ди-джей не мог ошибиться: это действительно поёт он, Тома