Да, это он, малодушно сохраняя свою жизнь, отдал любимую Бортэ в лапы ненавистных меркитов!
Зато теперь ему бежать некуда. Ни одна – даже самая высокая – гора и никакая – даже самая густая – чащоба не смогут укрыть его от позора, не спасут от ненависти и презрения к самому себе. Верно говорят: упущенных возможностей не поймать самым длинным арканом. И ещё говорят: обиду злобой не успокоишь, огня маслом не погасишь.
Воин – в победоносном походе или в удачном набеге – волен подостлать под себя любую женщину из поверженного племени, это его неотъёмное право и справедливая награда за удаль и отвагу; подобное повторялось всегда, из года в год, из поколения в поколение. Ещё недавно разве мог представить Тэмуджин, что его постигнет участь побеждённого и униженного? Нет, не мог! Так уж устроен род человеческий: каждый надеется, что беда минует его стороной.
О если б знать всё наперёд!
Тэмуджин сознавал, что бесполезно терзаться запоздалым раскаянием. И что его ревность несправедлива. И тем более знал он, что свершившегося не изменить, не исправить, ибо никому ещё не удалось повернуть время вспять и выкорчевать корни грядущих несчастий.
Однако он не мог ничего с собой поделать. Во всём, что произошло с ним и Бортэ, ему чудился какой-то чудовищный обман. Словно кто-то напустил на него наваждение, от которого не избавиться, не спастись до конца жизни.
Иногда Тэмуджин пытался представить, как это было у неё с Чильгиром: прыгающие мужские ягодицы над широко распахнутыми из-под них белыми ногами Бортэ… её закушенная от наслаждения нижняя губа, так она часто делает, когда не в силах скрыть удовольствия… два жарких дыхания, которые, слившись воедино, всё учащаются, учащаются, учащаются… а затем – стоны… О-о-о-о-о, эти стоны страсти, выплёскивающиеся до самого неба! Как хорошо он знал их! Как явственно и непоправимо они сверлили его измученный слух!
До чего же ему было тягостно, мучительно, нестерпимо представлять всё это! Настолько тягостно, настолько нестерпимо, что липкий тошнотворный ком подкатывал к горлу и до судороги, до боли в зубах сводило скулы.
В подобные минуты Тэмуджину действительно хотелось ударить Бортэ. Но он одёргивал себя и, сжав кулаки, шептал – полуосмысленно и почти неслышно, с безумным блеском в глазах:
– Она ни в чём не виновата, ни в чём не виновата! Не я ли говорил ей, что мы подходим друг другу, как подходит крышка к кувшину, как стрела подходит к колчану и лук – к саадаку? Но это ведь я не сумел оградить её и себя от несчастья! Значит, во всём случившемся повинен только я и никто больше!
И, притянув Бортэ к себе, валил её на войлочную постель, принимался срывать с неё одежду.
– Глубокое озеро может замутить разве только целый табун, – выдыхал ей в лицо, – а от купания одного жалкого одра водоём не замутится, верно?
И с воинственной бесцеремонностью, точно желая наказать жену за невольную измену, входил в её горячее лоно. Перед глазами Тэмуджина плыла багровая пелена. А Бортэ испуганно смотрела на него во все глаза и стонала, закусив губу; иногда она вскрикивала от слишком резких толчков, но не смела противиться…
Потом же, утолив страсть, Тэмуджин шептал ей нечто горячечное, невразумительное (самому себе страшась признаться в желании помочь ей избавиться от плода – и тогда, если всё разрешится само собой, он постарается забыть об этом проклятом ребёнке, и ни единым словом больше её ни в чём не упрекнёт). Да, он шептал и шептал ей какие-то слова – плохо отдавал себе отчёт в смысле того, что говорит, но всё-таки сочувствие шевелилось в нём, и он пытался утешить Бортэ; а по её щекам катились слёзы. До тех пор, пока она, обессилевшая, не засыпала, прижавшись к мужу под овчинным покрывалом и продолжая иногда всхлипывать во сне.