В ту Пасху, когда у мамы случился нервный срыв, Санджею было семь, а мне – двенадцать. Мы потом много лет шептались о происшествии, словно о любимом фильме, который нам не следовало смотреть. Все выглядело еще безумнее оттого, что в Первой баптистской церкви мама всегда вела себя абсолютно безупречно: постоянно что-нибудь разглаживала, аккуратно раскладывала программки и обращалась со всеми так, словно они к ней в гости пришли, ведь она выполняла обязанности встречающего. Накануне вечером она приготовила два желтых платья и два темно-синих костюма, и мы выглядели словно какая-то безумная семейка оживших куколок: светлое-темное-светлое-темное перемежались на предпоследней скамье, откуда мама наблюдала за входными дверьми.
То утро сразу не задалось. Это я тоже помню: мама орала на нас всю дорогу в машине – как мы ее перед всеми позорим, хотя мы еще даже до церкви не доехали; она хмурилась, глядя в зеркало заднего вида, и дважды спросила, не забыла ли я воспользоваться дезодорантом. Иногда оставалось лишь надеяться на появление чего-то большего, чем ты, что заставило бы маму отвести от тебя взгляд, поэтому, когда пастор Митчелл громогласно провозгласил: «Он воскрес! Он воскрес!» – я испытала настоящее облегчение. Раскаты голоса пастора отдавались от горла до пояса, и на минуту мне почудилось, будто потолок может треснуть, открывая вид на небеса, изображенные на одной из фресок.
Именно тогда мама поднялась с места – стремительно, словно внезапно вспомнила что-то, – прижимая к бокам стиснутые в кулаки руки. И вдруг пошла в неверном направлении – шаг за шагом, прямо по центральному проходу. Все растерялись, не зная, что делать, ведь обычно Кэтлин Блэр Варгезе всегда всеми командовала, и с чего вдруг она идет к кафедре с таким видом, будто ее позвали? Даже пастор Митчелл выглядел озадаченным.
«Кэтлин, с тобой все в порядке?» – спросил он, дождавшись, когда она остановится перед ним.
Ее ответа мы не расслышали. Тогда она повторила громче: «Моя мать умерла».
Прихожане зашептались, а папа тоже встал с места, хотя в церкви обычно старался не привлекать к себе внимания. Нельзя сказать, что его намеренно обижали, всего лишь говорили что-нибудь вроде: «А мы в Лаббоке устраиваем на Рождество гимн света», как будто за пятнадцать лет он об этом так и не узнал. В общем, он быстро подошел к маме, взял ее за руку, и, когда она к нему обернулась, все ахнули: она тяжело дышала, ее лицо покраснело и блестело от пота.
«Она умерла, Арвин, – сказала мама. – Умерла и больше никогда не вернется».
«Бабушка Синди?» – прошептал Санджей с квадратными глазами.
Каждую субботу после обеда мы с бабушкой Синди «курили» сладкие «сигаретки» на лужайке, пока бабушка курила настоящие.
«Нет», – ответила я, поскольку мама и папа возвращались к нам и все уставились на них, а потом на меня и на Санджея.
Да и что еще я могла ответить? Что я тогда понимала? Папа открыл входную дверь, глянул на нас, и мы выскользнули из церкви вслед за родителями. И оказались на улице, где светило солнце, пофыркивали дождеватели на газонах и от горячего бетона пахло водой.
«С бабушкой все в порядке?» – спросил Санджей.
Я посмотрела на папу, папа посмотрел на маму, а мамин рот раскрывался все шире, пока она не зажала его рукой.
«С ней все хорошо?» – не унимался Санджей, повысив голос, и папа достал телефон.
Через несколько гудков бабушка Синди, сидевшая за рулем своего кабриолета, прокричала сквозь встречный ветер, что перезвонит, когда сможет съехать на обочину. Папа повесил трубку. Мы все перевели взгляд на маму. Она выглядела совершенно безжизненной.