…Век-волкодав. Бандитский век…

Это, кажется, Брехт сказал: «Несчастна страна, которая нуждается в героях». А он, Новиков, не герой. Совсем не герой. Он и не мечтал никогда стать героем. Он – человек рациональный…

…Стихи писала. Вот и дописалась. Зато какие стихи! Только время нехорошее было, брежневское. Новиков уговаривал ее – не о том писать. О чем-нибудь безопасном. О любви, о комсомоле, да хоть про Братскую ГЭС. И не такие люди писали. Или как он, Юра, о деревне. Про русских писателей, про советских. Да мало ли о чем. Уже много чего было можно. Хотя как чуть глубже копнешь, так табу. Он ведь тоже мучился, много о чем не писал. Нельзя! Какое слово могучее: нельзя! Да, нельзя было о том, как собственного деда высылали. И как соседей расстреляли в двадцатом, прямо за околицей. Он, Юра, конечно, не мог видеть. Это бабушка – крестилась и цветы носила полевые. И – помнили люди, говорили… Шепотом говорили…

Новиков не писал, боялся, знал все правила игры, а она писала, Лиля! Хоть бы прославилась сначала, а потом… Так нет же. Стихи ее в списках ходили. Про Свободу, про это самое «нельзя», про Бутовский полигон[12]. Дед у нее там был расстрелян. Так ведь большевик был дед. Раскулачивал-расказачивал, расстреливал направо и налево, вот и до него докатилось кровавое колесо.

Прямо из постели (а хороша была Лилечка, во всем была хороша) вытащили Новикова к оперу, студентом последнего курса, и эти самые стихи положили перед ним.

– Узнаешь? Читал?

Отпираться было глупо. На всю жизнь Новиков запомнил дрожь в ногах и пот под мышками. Резкий такой запах. Страх. Вот тогда он понял, что у страха есть запах. Еще успел подумать: «Павлик Морозов». Догадался, что и ему придется стать Павликом Морозовым. Только тот сам, по глупости, а он…

– Узнаю…

Не герой. Но и выхода не было. Не мог сказать, что не читал.

– Пиши все, что знаешь. Или – из института. Ей ты ничем не поможешь. Доигрались…

И Новиков писал, все писал. И ходил на очную ставку. Своего сексота, настоящего, они выгораживали, он мог им еще пригодиться. Хотя Новиков догадывался. Впрочем, сексот наверняка существовал не один. Но увы, так выходило, что сексот – это он, Новиков. Лиля так и решила, и не стала с ним разговаривать. Гордая. Да что такое гордость против системы?

После этого им ничего не стоило Новикова доломать. Уж что-что, а ломать они умели. Выбора у него не было. Если хочешь стать писателем, сделать карьеру – сотрудничай. А нет – значит, пропадай или уезжай, только никто тебя никуда не отпустит.

Лилю Новиков с тех пор видел всего два раза. На очной ставке и когда уезжала. Высылали из страны. Но и там – недолго. Руки у них были длинные. Дотягивались и туда. Уж что они умели в совершенстве: ненавидеть. Мстить. Всех, кто не с ними, считать отщепенцами. А Лиля продолжала писать. Не боялась. Не верила, что могут убить.

Опять же, никем не доказано, но почему-то именно у Лили в горах отказали тормоза. Как у Амальрика. А Гинзбурга-Галича убило током. И Литвиненко. А Рохлина непонятно почему убила жена.

Когда Лиля уезжала, Новиков работал в журнале. Должность он занимал маленькую – и все равно провожать Лилю казалось опасно, даже поговорить минуту, могли уволить с работы, как-никак идеологический фронт. Он догадывался, что ничего хорошего из этого не выйдет, пятно было несмываемым, хотя, видит бог, ему не в чем себя упрекнуть, мало кому удавалось не измазаться, лишь отдельным чудакам, но он пересилил себя и пошел. По молодости очень хотел оправдаться.

Но все получилось именно так, как он и опасался. Провожали Лилю только два человека. Два отвязных поэта, которые сами… провоцировали… Тоже хотели на Запад. Из остальных, а друзей и сочувствующих у Лили было много, не пришел никто. Боялись. Прощались заранее. Но разговора не вышло.