Именно на этом фоне наиболее ярко и выпукло предстает авторская инаковость, позволяющая сделать снисходительное заключение “как-то наивно-смешно”. Видимо, и взаправду всё, что происходит в этом мире, не стоит выеденного яйца, ведь любой трагизм можно свести до фарса, просто лишив его смысла.
Слушая историю почтальонши, герой ее не слышит, ставит себя поодаль, отстраняясь от искреннего переживания. Он сам признаётся: “…смотрю на нее, а на самом деле почти что мимо”. Оттого и сложно понять, серьезен он или ироничен в своих высказываниях, изредка прерывающих поток бесконечной, как жвачка, рефлексии. Включая в повествование интригующую “денежную” историю, не совсем правдоподобную и где-то уже читанную, автор ни в коей мере не порывает с собственной самозамкнутостью, обозначенной определением себя как “чужого”.
Город – деревня, провинция, малая родина – столица. Герой так и не может решить, что лучше: открывшиеся горизонты литературной деятельности или “землячка-Наташка”, “избушка в родном городке”. Вот и получается некое подобие плача из разряда: провинция мне ничего не даст, а Москва меня раздавит. Автор-герой потерял ощущение радости жизни, постепенно погружается в атмосферу безудержной тоски, тотального негативизма. Рассказ представляет собой попурри классических сюжетов, мотивов, образов, связанных с попытками определения человеком своего места в жизни, которые, так уж, видимо, заведено, окрашиваются в печальные тона. Тоска от осознания того, что жизнь может пройти незаметно, как по пословице “что с возу упало, то пропало”. Претенциозный заголовок и само повествование вроде бы должны создать ощущение сопричастности великим примерам из истории литературы: вспоминается неприкаянный романтический герой Лермонтова с его противостоянием всему миру, некрасовский корнет, промчавшийся мимо на тройке, и попутно, как Кассандра, рисующий мрачные картины будущего. В памяти всплывают строчки из стихотворения Мережковского “Я людям чужд” и тут же зловещие образы из голливудского фильма “Чужой”. Чужой – инфекция, зараза, извне попавшая в организм, для которой человек всего лишь временная капсула, откуда со временем появится отнюдь не бабочка… А пока “чужой” объясняется просто: мы люди творческие, и этим всё сказано.
Мышление героя-автора конъюнктурно, он делает только то, что требует от него “злоба” дня: потреблять “Клинское” с “Кириешками”, писать римейки и т. д., и т. п. Автор и не пытается изобрести что-то новое, но упражняется по прописям. Часто это необходимый этап на пути, шкурка банана. Нужно перешагнуть, но можно поскользнуться».
Завершил ту самую подборку другой соруководитель критического мастер-класса Игорь Шайтанов: «У меня при чтении рассказа Романа Сенчина было ощущение dejа vu, однако восходящее не к более или менее высоким образцам прозы, а к чему-то, напротив, сниженному до почти графомании (и Сенчина на семинаре ловили на ученических ошибках против грамматики и стиля). Этот стиль напомнил мне не доходившие до печатного станка писания дилетантов или журналистов, ошеломленных лет тридцать назад успехом деревенской прозы, вспомнивших собственный сходный опыт и взявшихся за писательское перо. Читая Сенчина, я как будто снова видел ту бледную машинопись или листочки, переписанные от руки.
Внешне очень похоже. Но по сути (по функции) то любительское писание и это современное письмо принципиально различны. Они писали так, как умели. Это был их собственный стиль. Для Романа Сенчина это – чужой стиль. Стиль его героя, который не есть автор, при всем их внешне биографическом сходстве. Так что тогда же на семинаре не без основания прозвучало: это метапроза с характерным для нее (что также было отмечено) отстранением от стиля и ситуации, уже бывших, известных в литературе, и размышлением о том, как же теперь писать (и стоит ли?), как быть писателем.