Что ваша золотая Даная? – Месиво красок на серой тряпке! А козёл ел траву. Он жил, даже пока летел, потом стал мешком костей, лужей крови на булыжной площади.

– Микеланджело говорил: хорошая скульптура та, которую можно скатить с горы и от неё ничего не отвалится. Есть ещё слова Родена, что скульптура – это когда отсекается всё лишнее. А мой друг, художник В. П. Волков, говорил, что лишнего становится всё меньше.

Сейчас, по прошествии многого времени, я думаю так: всё, что отломилось, когда скульптура катилась с горы, всё лишнее стало главным, а не то, что осталось.

Лена сказала, что это – желание абсурда.

«О’кей», – сказал я.

На холмах

Я знаю, что увидел я, когда в первый раз забрался на горы Überstadt’a. Никакие это были не горы, а череда глиняных холмов над жёлтой рекой.

Река широким жестом огибает город, похожий на разбросанные в траве кубики; на дальней окраине подмывает кладбище и, роняя в обрыв кресты и звёзды, уползает в подсолнуховые поля.

Под кладбищенским обрывом мы купались, закапывали в песок мокрых одноклассниц и выковыривали из глины, из-под подмытого кладбища буро-зелёные бусинки неизвестных народов, истлевшие тряпки, деревяшки и кости. Весной, когда в горах тает ледник, река тащит в океан огороды и оставленные на острове Любви гигиенические артефакты прошлогодних разгулов. Этот поросший орешником островок посреди реки был раем для юных оторв и местной шпаны, но тем летом вошла в моду борьба с терроризмом, прилетела вертушка и долбанула крупнокалиберными. Девка прыгнула в речку. Пацаны побежали через кусты, их потом хоронили в закрытых гробах. Было следствие. Кроме гондонов, стреляных гильз и газетного кулька с мятыми вишнями, на острове Любви ничего не нашли.

Город мой! проволочные курятники, в которых хрустят челюстями жирные шелкопряды, мечтающие растопыриться на колючках и стать коконами, а уж коконы, если их не распустят на нити, огромными, чёрными, с оранжевыми глазами на крыльях, медленными и равнодушными ночными бабочками (вот нет! – тутовые шелкопряды – не те красавицы детства, а жирные и ленивые уродцы с грязно-бурыми чахоточными крылышками, даже не умеющие летать), вздыхающими на дощатой стене сарая, в сыром углу; полные ос виноградные грозди рассыпаются на рубероидных крышах бараков; трещат по швам облезлые пятиэтажки, тяжко и верно скрипит в Центральном парке Чёртово колесо; бронзовый Воздухоустроитель указывает сверкающим перстом на окна жёлтого роддома (местная шутка – откуда пришёл, туда и иди); из пустых бойниц тюрьмы рвётся на свободу бурьян и рахитичными берёзками кудрявится её крыша, а далеко в небе мерцает золотая точка ангела, сидящего на кирпичной трубе городского крематория.

Чужие письма

…когда никого нет, раскладывает перед собой сокровища обувной коробки: обломок ракушки бог весть какого моря, ржавая гайка, карманный ножик с костяной ручкой, жёлтый камень-кремень, найденный на шведской улице Дроттнингтатан, пуговица с четырьмя дырками, застёжка значка, пластмассовая заколка о восьми когтях, потерявшее цвет обтрёпанное перо хухудудки, связка ключей от не вспомнить каких квартир, скрепки, кнопки, колпачки ручек (надо бы всё-таки уже выбросить) – сокровища, ставшие кучей мусора, царапинами прошедшего лета и лет.

Простынки

Как лежат, если зажмурить глаза. Слева, боком, католическая монашка с лицом обезьянки, в клобуке, левой щекой на подушке, а руку правую подложив под ребёнка.

Он же – маленькое тельце, как у зародыша, подбородок прижат к груди. Оба спят, белые, он – приоткрыв рот, слюни бегут длинной струёй. У неё тело длинное, дай нарисую, она как будто целует его. Видно, что мать и сын, у него нос кривой, крючком, чистое тельце. Он – ещё не ребёнок, и спит, и уже мёртв.