Теперь я не только подметала ступеньки школы, а еще каждый день убирала класс после того, как ученики расходились по домам. Я молча двигалась по комнате, постоянно опасаясь потревожить влажную тушь, все еще висевшую в воздухе. Я скользила мимо двенадцати рабочих мест с метлой в руке, завороженная символами, оставленными студентами.

К тому времени я уже знала названия и назначение всех инструментов: кисть, бумага, пресс для бумаги, подкладка под бумагу, тушь, тушечница, печать, паста для печати.

«Хорошая кисть гибка, – говорил наставник Ван. – Одним взмахом она должна написать множество символов, будь то „ухо“, „коготь“ или „гора“. Чем мягче кисть, тем больше возможностей она может создать и тем больше вариаций линий».

В классе наставника Вана были кисти всех размеров. Некоторые походили на швабры: их головки были толстыми и тупыми – они промокали насквозь, когда их опускали в тушечницы размером с ведро. Другие были меньше костяшки пальца, а их ворсинки собирались в тонкое острие. Мне нравилось, что не существовало единственно верного ответа, какую кисть лучше использовать. «Вопрос не в кистях, – говорил наставник Ван своим ученикам. – Вопрос в том, чего требует бумага».

Бумага, третье сокровище рабочего кабинета, также бывала разных видов. Одну делали из соломы или травы, другую – из бамбука или даже конопли. Наставник Ван предпочитал однослойную рисовую бумагу, на которой тушь очень быстро растекалась. Именно поэтому он ее и любил – чтобы стать мастером, каллиграф должен уметь управляться даже с самым чувствительным материалом.


Однажды вечером я заметила, что какой-то студент неправильно написал иероглиф «вечный» 永 – вместо того, чтобы начать линию сверху и двинуться вниз, он начертил ее снизу вверх. Все вышло наперекосяк, тяжело. Прежде чем я смогла себя остановить, я опустилась на колени на подушку у стола и взялась за кисть, оставленную учеником. Ее древко было сделано из бамбука, головка из каких-то волос. Наставник Ван однажды сказал ученикам, что когда они станут старше, то смогут сделать кисть из волос своего новорожденного ребенка. Это величайшая честь.

Могла ли я быть такой нахальной? Я окунула кончик кисти в тушечницу, где после дневных уроков осталось небольшое пятнышко туши. Я зачеркнула символ, нарисованный на бумаге ученика, и переписала его, волоча руку по бумаге – вес кисти оказался удивительным. Рисование настоящей кистью, а не березовой веткой, ощущалось иначе – приходилось учитывать так много всего, например, движение ворса и ртутную природу туши. Каждая отметина, каждая помарка оставляют след. Я привыкла просто двигать запястьем и воображать, что результат оказался идеальным. Теперь, держа живую непослушную кисть в руке, я поняла, что мне еще многому предстоит научиться. Тем не менее я чувствовала, как разные части моего существа встают на свои места, как будто я только что открыла невероятную тайну о самой себе.

Когда я закончила, то села и уставилась на иероглиф. Он вышел далеко не удовлетворительным, но все равно внушительным, свежая тушь вдыхала и выдыхала бумагу вокруг него. «Однажды нанесенные на бумагу, – говорил наставник Ван своим ученикам, – китайские письмена будут храниться веками, не выцветая. Когда вы обнаружите, что застряли на особенно захватывающем завитке, когда вам покажется, что линии могут выпить всю вашу кровь, помните, что каждый иероглиф несет в себе множество историй и что вы смотрите на целые века прошлого».

Я принялась в восторге рисовать иероглифы, которые выучила на плитках двора, пока не заполнила ими всю страницу. Только когда сверчки заиграли как оркестр, я вспомнила, что еще не закончила свою работу.