Он объяснил по-арабски, что он из племени Кабабиш[4], что его зовут Абу Фатма и что он англичанам друг. Направлялся он в Суакин.
– А почему ты прятался? – спросил Дарренс.
– На всякий случай. Я узнал в вас своих друзей. А ты, о благородный, узнал во мне своего?
Тут Дарренс спросил – по-английски спросил:
– Ты говоришь по-английски?
Последовал незамедлительный ответ:
– Знаю несколько слов.
– Где ты узнал их?
– В Хартуме.
На этом их с Дарренсом оставили наедине у парапета, где они и проговорили едва ли не добрый час. По истечении этого времени все увидели, как араб спустился с вала, пересёк ров и направился к горам, а Дарренс отдал приказ к возобновлению похода.
Бурдюки налили водой, люди пополнили свои замшиехи[5], помня о том, что из всех жажд на свете самая нестерпимая бывает под вечер, нагрузили вьюками, а затем и сами оседлали верблюдов, привычными окриками погоняя их. Отряд двинулся на северо-запад от Синката, под острым углом к тому направлению, в котором шёл утром, огибая холмы, высившиеся против перевала, с которого утром спустился. Кусты поредели, сменяясь чернокаменной местностью со скупыми вкраплениями жёлтых мимозных кистей.
Дарренс окликнул Мэзера, и они поехали рядом.
– Тот араб рассказал мне странную историю. В Хартуме он был слугой Гордона. В начале 1884-го, то есть полтора года назад, Гордон дал ему письмо, которое он должен был доставить в Бербер, откуда содержание требовалось телеграфировать в Каир. Но Бербер только что пал, когда посыльный туда прибыл. День спустя его схватили и бросили в темницу. Но за тот день, что побыл на свободе, он запрятал письмо в стене дома, и до сих пор, насколько он знает, его не нашли.
– Иначе его бы допросили, – вставил Мэзер.
– То-то и оно, что не допрашивали. И однажды ночью, три недели назад, он сбежал из Бербера. Любопытно, не правда ли?
– А письмо до сих пор в стене? Очень интересно. А может, он соврал?
– У него следы от цепи на лодыжках, – сказал Дарренс.
Кавалькада повернула налево, к невысоким горам в северной части плоскогорья, и опять стала взбираться по глинистой почве.
– Письмо от Гордона, – задумчиво сказал Дарренс, – он, наверное, писал его в спешке, небрежно, прямо на крыше своего дворца, примостившись рядом с огромным телескопом. Нацарапает каракулями предложение – и к объективу, смотрит, не показался ли поверх пальм пароходный дым. Затем оно перемещается вниз по Нилу – лишь для того, чтобы оказаться похороненным в какой-то грязной берберской стене! Да, это весьма любопытно.
Он обратил лицо на запад, к заходящему за горы быстро, прямо на его глазах, солнцу. Небо над его головой скоро стало тёмно-лиловым, а на западе воспылало красочным сиянием. Цвета там, теряя фиолетовый тон и нежно сочетаясь друг с другом, постепенно приобретали один розовый оттенок, который, украсив часть небосвода, затем сам обесцвечивался, окрашивая небеса в чистейшую изумрудную зелень, подсвеченную проникающими из-за края земли лучами.
– Если бы нам только дали возможность в прошлом году пойти на запад, в сторону Нила, – произнёс он с некоторым волнением. – До того, как пал Хартум, до того, как Бербер сдался. Не дали.
О волшебстве заката Дарренс не думал вовсе. История с письмом затронула в нём струну почтительности. Мысли его занимала деятельность этого честного и несговорчивого военачальника, великого патриота, человека, мало с кем связанного и по сути одинокого, который, несмотря на тайные происки презирающих его чиновников, неослабевающе и упрямо продолжал делать свою работу, зная, что стоит ему повернуться спиной, как она тут же пойдёт насмарку.