Пока Борода молчал, его обычно успевали испугаться, но как только он начинал шамкать свои «звонють» и «сосиська», страх мгновенно пропадал.
– А чаво вы смеетеся-то?
Вантуз громко чмокнул линолеум, и Борода, не снимая калош, прошаркал с ним в туалет.
– Ничаво смешного, вот ничаво. Ежели вы, девочки, будете о человеке по перегару судить, то у вас круг общения сузится до булавошной головки. А я ведь не последний человек тута, если не первый. У любого спроси, на чем здесь все держится. На Бороде, скажуть. И носами не надо так водить.
Все это он говорил, стоя к нам спиной, и не мог видеть, чем мы водим, но на всякий случай мы перестали улыбаться и приняли серьезный вид.
– А то, что я в калошах-то, вы не смотрите.
Перестали смотреть и на калоши.
– Тута в говне в другом и не походишь. Во втором корпусе слыхали чаво? То-то. Так что протрите тута потом за мной.
Мы не слыхали, что произошло во втором корпусе, но на всякий случай спросили, где можно взять тряпку.
– Да вот же она! – Борода вытащил из унитаза мокрые треники и разогнулся. – Спустил кто-то туды с водой, наверно. Хорошие портки. Прополоснуть и носить еще можно было б. Нет ведь, сразу на тряпки! Но ладно, оставлю вам.
Борода улыбнулся, сверкнув золотым зубом, и бросил треники на край ванны. Он сказал что-то еще, но его слова заглушил страшный вой, от которого задрожали стекла в окнах и граненые стаканы на столе. Не иначе как совсем рядом взревел умирающий слон. Мы с Анькой схватились за головы и зажмурились.
– Да чаво вы боитеся-то, – сказал Борода, даже не вздрогнув, – горн это на обед. Есть пора. Заждалися вас тута все. Где торчали – непонятно.
У входа в столовую всех встречала тетя Люба. Нас с Анькой она не узнала, а может, и узнала, но никак этого не обнаружила, потому что всех входящих тетя Люба любила одинаково: сурово насупившись и требуя вытереть ноги о половую тряпку. Такие тряпки, в которых можно было узнать треники, как у Бороды, лежали почти на каждом порожке и источали сногсшибательный запах карболки. Им пропиталось здесь все – от надраенного до блеска пола до потолка в трещинах. В столовой он смешивался с запахом щей и тушеного мяса, ко всему добавлялся идущий из кухни чад.
На крашеных стенах обеденного зала выделялись светлые прямоугольники – места, где раньше висели столовские лозунги типа «Хлеб – всему голова» или «У нас порядок такой: поел – убери за собой». Их сняли по просьбам работников пищеблока, потому что дети читали их хором и мешали работать. А еще потому, что однажды там появился лозунг «Пейте вина Азербайджана и коньяки Дагестана», который не сразу заметило руководство. После этого все лозунги сразу пропали, а одновременно с ними и Лехина премия.
Оставили только одну надпись: «Когда я ем, я глух и нем». Она была вышита золотыми буквами на красном транспаранте, который висел над стойкой раздачи и удачно закрывал трубы вытяжки.
Сегодня под ним стоял Сашка в фартуке дежурного и складывал на тележку только что ошпаренные тарелки. После каждой стопки он хватался за ухо и тряс руками, но все равно был так мучительно прекрасен, что мы с Анькой не сразу заметили главную достопримечательность столовой. Стена от стойки раздачи до выхода, вдоль которой стояли столы наших двух отрядов, была оклеена фотообоями с изображением березовой рощи, но то ли обои оказались с браком, то ли так задумал автор: все березы выглядели одинаково, а наклонены были в разные стороны.
У любого, кто смотрел на эту стену, сразу же возникал вопрос: куда в этой роще дует ветер? Более того, какое в ней время года, также оставалось непонятным. За стойкой раздачи, в самом темном углу, было лето, но ближе к выходу обои в разной степени выгорели, являя весну и осень, а возле двери листва оказывалась вытертой до белой подложки – здесь уже была зима. В месте, где, нарушая ход времени, весна переходила в зиму, стоял наш вожатский стол.