Конрад поймал сигнал. Погладил морщинистую кору, твёрдую, шершавую, как шкура дракона. Задрал голову, щурясь от сверкания полуденного неба. Там, среди серебряных листьев, вдруг мелькнула алая ленточка. Или показалось? Конечно, показалось.

Сел на скамейку рядом с крохотной детской площадкой: песочница в ладонь, горка, качели, всё ненастоящее, из пластмассы ядовитых, нарочито весёлых цветов. Прислушался.

Из-за глухих тройных стеклопакетов во двор не проникало ни звука. Не бранились хозяйки на кухнях коммуналок, не шкворчали сковородки с вечной яичницей. Патефоны и репродукторы давно выброшены на помойку.

Не кричали в форточки матери, зовущие обедать детей, исчез дощатый стол, за которым пенсионеры громко спорили про Данцигский коридор и шептались по поводу ареста профессора из двадцатой квартиры.

Конрад прикрыл глаза, бессильно уронил руки.

Чужой дом. А был ли свой? Или привиделся в многолетнем бреду ледяного плена? Тополь, ворона Лариска, строгая бабушка, закадычный друг Серёжа – неужели всё это лишь плоды искалеченного воображения?

В кроне тополя возились птицы, роняя вниз мелкий мусор. Волновались, хрипло каркая.

Конрад очнулся. В кустах кто-то хныкал. Раздвинулись ветки, и на площадку вылезла девочка лет семи: перемазанное нарядное платье, в светлых волосах – сухие палочки и ещё какая-то чепуха, ободранные коленки. Она капала слезами в сложенные лодочкой ладони.

– Вот, – протянула Конраду ладошки. – Он умер. Упал из гнезда, наверное.

Анатолий поморщился. Бестолковый детёныш. И уродливый птенец: голая синюшная кожа с едва пробивающимися перьями, закрытые бледными веками глаза, страдальчески изогнутый клюв с жёлтой окантовкой.

– Зачем ты эту дрянь в руки взяла? Сдох он, всё.

Девочка испуганно посмотрела на взрослого, у которого искала помощи. Запрокинула голову (мусор посыпался на платье) и зарыдала в голос.

– Не ори. Давай сюда.

Положил трупик в левую руку, накрыл правой. Сосредоточился.

Жизнью можно поделиться. Если уметь. Если занимал её когда-то, а теперь настало время вернуть часть долга.

Птенец дёрнул непропорционально большой головой, приоткрыл мутные глазёнки.

– Забирай. И прекращай реветь, не люблю.

Девочка кивнула:

– Не буду, дяденька. Ты волшебник? А я Настя.

Чёрно-серые птицы продолжали каркать, но теперь уже с явным одобрением.

Он пробормотал:

– Я не знаю, кто я.

Самая смелая ворона слетела пониже. Села, крепко обхватив когтями ветку. Наклонила голову и внимательно посмотрела на Конрада.

8. Бабушка

Ленинград, декабрь 1939

Ворона переступила по жёрдочке. Наклонила голову и внимательно посмотрела на Толика. Проворчала:

– Горрох! Прраво, дррянь.

Бабушка усмехнулась:

– Ты уж определись, дорогая: горох дрянь или твоё любимое лакомство?

Ворона Лариска замолчала, озадаченная.

Серёжка Тойвонен тоже молчал, явно напуганный. Толик подтолкнул приятеля:

– Ну, чего ты хлюздишь? А ещё сын красного командира! Дай ей гороху-то.

Серёжка шмыгнул и протянул ладонь с тремя желтыми кругляшами.

Лариска оживилась. Ткнула клювом, задрала голову, проглатывая вкуснятину. Серёжка засмеялся:

– Щекотно.

Третью горошину ворона есть не стала. Взяла, взмахнула крыльями, взлетела на шифоньер.

Тётя Груша, мама Серёжки, восхитилась:

– Вот ведь животина какая умная!

Бабушка возразила:

– Горох лопать – много ума не надо. Ей уже десять лет, а говорить так толком не научилась, две дюжины слов, и все невпопад. Лариска и есть, недаром в честь Рейснер названа.

– А кто это, Софья Моисеевна?

– Да была одна такая, девица ветреная и бестолковая во всех отношениях. Ты, Агриппина, пьесу Вишневского «Оптимистическая трагедия» имела счастье смотреть?