Она попоила водой из чумички, висевшей на кадке в углу горницы, своего страдальца и опять присела в изголовии его – почему-то склонясь, коснулась его виска носом, пряди – щекой.
Она чувствовала, сейчас надо бы сказать ему… Но вместо слов чинные странные слезы прошли, отнявшись от ее шепчущих что-то себе самим ресниц, по его щекам…
Раненый тоже притих, тепло увлажненный. Понемногу тончайшая полость сродства закутала их головы, уста и носы, скулы, рамена, длани…
Отрепьев начал обращать тихонько голову. Храня его от лишних потуг и кручин, сиделка, не противореча, сама поцеловала его коротко, дружески в губы, потом сразу еще – и еще. И надолго их скрепила со своими.
В том, что сейчас делалось, Ксения совсем не почувствовала стыда или бесстыдья, или испуга греха – вообще, какого-нибудь срама или совращения. Будто бы сладкая озерность – чистая, томительно-узкая плоскость, и уже совсем, кажется, рядом весь береговой покой, дались ей.
Обняв за плечи, Отрепьев потянул ее к себе. Чтобы он страшно не выворачивал завязанную шею и не тратил зря остатних своих, дорогих сил на мышцевы упрямства, Ксения тоже к нему прилегла на высокую лавку, вся обвила счастливого несчастного собою – как уж сумела: сразу преображая возможную часть его муки в усладу и эту озерную усладу впивая и в себя.
Подле них застрекотала уже, дыша, печкина топка. Царь ясно пылал. Ксения с помощью больного стянула с себя лисицей подбитую кофту – кортель.
Отрепьев легко перевернулся. Коротенькие мускулы его лихорадочно и чисто ходили под китайчатой жесткой парчой, в просветах натягивая льняное сукно, – царь точно не любил, а устанавливал, ковал какой-то свой указ… Или по частям громил чужой закон…
Ксения ни о чем уже не мыслила, успев только увидеть, что она сама и есть закон, и подлежит ему. Столетняя воинская усталость толчками выходила из нее, но не оставляла за собой освобожденного девного места. Запутав руку в его мокрых огненных кудрях, Ксения, тиснув, рванула их – возвращая избыток ужаснувшей сласти малой мукой. Больной крикнул недовольно, но Ксюша уже не посмотрела на такой пустяк.
Выздоравливающий любимый разошелся – повязки ослабли и ползли, трепались, свесясь. Со лба его упала на плечо Ксюше сухая пятнистая тряпица, а под ней на лбу не было борозды.
Царевна задохнулась – хотела отшвырнуть трижды поддельного и подлого, но, простонав, только сильнее тиснула его себе в ноги, дальше зубами потянула за ухо. У озера и фиалкового узкого кремля был за пригорком поворот…
Но вот Отрепьев выгнулся последний раз и стал слабеть. Потом сделался весь сразу впустую-горячим, несродным царевне, немилым и липким. Ксения легко отбросила его в сторону спокойной охладевшей ногой.
Самозванец отсел. Сам зачерпнул и попил из чумички воды, стал вяло собирать мазаные свои, разбросанные завязки.
Ксения тоже подняла мятую улетевшую свою паневу, кортель, отыскала венчик с гребешком. Нашарила в складках постельной тафты поясок и, не опоясываясь, раздумывая, отошла в красный угол – под привычно неприметный, затененный деисус.
Следивший исподлобья царь, памятуя давнюю опаску, перепугался пояска и подскочил.
– Да не бойся уж, не бойся… Было бы мне из-за чего… – опоясываясь, насмешливо успокоила Ксения.
Отрепьев, как ужаленный, бросился снова на нее:
– То есть… как это – было бы из-за чего?! – хотел заново, что ли, тащить на ложе, но, попятившись вдруг, остановился.
Его лицо как-бы проваливалось внутрь. Отдельно, мимоходом глаза изобразили окончательное бесконечное отчаяние…
Единодержец пал перед своей любовью на коленки, а ее ноги обнял – еще чувствуя и вдыхая через опашни что-то одному ему известное. В задумчивости Ксения запутала руку в его смеркающихся прядках…