Должен, значит, быть и есть где-то один и тот же, кто повсюдно виноват, кто этот слепой единый сгусток, боль в печали обваляв, скатал и по незримой жилочке, солену нерву тянет из шара, почти не обжигаясь от жадности, дымную кровь…
К сему горю веселья земли царь все свободное время за ужином прикладывал возможных виновников и ночью подолгу, хоть и не видя, что-то рассматривал с разных сторон, но – честно отчаявшись чутьем и уже в хладное невероятие зашедшим рассудком – сошел-таки в келью к Владимирскому.
И блаженный схизмат сразу сказал, кто виноват во всем: Всесброшенный с небес – передовым дозорным и землепроходцем напредки Адамова полка – дикий одинокий темник Сатана. Он этот бордовый клуб скатал и по трубочкам цедит наземные слабые силы, переводя божьи милости. Давит до сочения да попивает отсюда страдания сирые и вдохновения ярые. А кабы не так – куда б все девалось? Раз здесь дно, люди сами упрочались бы тем отчуждающимся от них тяжелым соком и потопно, соком же, прочь друг от друга, как от Бога, расточались во все концы… Тогда и деревья давно булатным листом залязгали бы, агнцы и лебеди бы оскалились, из всякой бурундучьей головы по рогу вышло… Но запруды сияют, и птицы шумят, и кресты обителей уходят в Солнце, – стало быть, все самое полезное, питательное из-под междоусобных здешних мук идет по одному пробитому пути – под землю.
Царь сходил на всякий случай и на восточное крыльце – к Вселенскому. Отправляясь к нему, крепко опасался – повторит собрата, и не будет опять даже веры, не то что некоторой ясности. (А Отрепьев-царь еще в подрясниках догадывался: там, где сорок умников и многочеев собрались и об одном договорились, тайне правды больше места нет.)
Но еще царь не досказал Вселенскому о беде погорельцев и беглых дворян (ясно, не поминая заключения Владимирского), как ведун его порадовал. По его мнению, Бог скатал шар. Всемогущий и Всемилостивейший. И пустил его на Землю: страхом при грехах.
Отрепьев только головой крутнул и так по-самодержски рассудил: Владимирский, держа ответ, был скорбно пьян, но Вселенский от заутрени тверез и постен – как хотите, сердцу ближе припасть к зыбким убеждениям Владимирского. Похмельно-опечаленный всегда качнется ближе к истине: во-первых, знаем из Лествичника, что именно знания и набавляют горя (с которого и пьет познающий), и потом, часто случается, что, выпивши, он только пуще плачет, то есть и тут познает.
Склоняясь душевно к Владимирскому, Отрепьев признавал неправоту безвыходного смертного страдания всего простого, искреннего, маленького. Кажется, тут царь испытывал какое-то властительское облегчение – вновь не трепетал зря поверх колпаков, но и не протекал, виясь, среди кутасов и кафтанов, а царил со всеми.
После бесед с ясновидцами, он двое суток покоился и еще четверо – заново перебирал и весил наприклад в уме известные напасти – и свои, сразу перебрасывающиеся на ближних и окольных, и сухо корчившиеся беды других – наметенные по бурным средам на крыльцо. И только на седьмые сумерки, при незажженных угнанными служками свечах гадая – чья благохитрая воля или власть должна в конце концов вмешаться, делать что-то… вспомнил вдруг, что есть на Москве, к примеру, – царь.
И единодержец со товарищи – владыкою Игнатием, окольничим Василием Голицыным да расходчиком Бучинским – разрешил четверть свирепого доброго бастра, прямо ходил по кривым переходам и послал разговлявшимся отцам-иезуитам бочонок гвоздцового меда – прямо в окно… И к утру опять похолодел. Что-то в подклете груди непривычно очнулось, и дрогнули плечи с руками, и царь встал в преспокойной ночи, и замахнулся в сердечной тьме на князя мира сего, всем задавшего знания зла и добра, – ясным, под скипетр подделанным карандашом.