Вейгела стояла у самой балюстрады, и в лицо ей бил упругий ветер, взбивая волосы, уложенные в сложную косу. У подножья Хрустального замка и дальше, покуда видели глаза, разливалась густая белая гуашь: лилии стояли в полном цвету. Их спокойная энергия, свист ветра, доносивший с утесов жалобы моря и кипение пены, крапинки звезд, невидимые валмирцу днем, но всегда заметные для глаза неферу, успокаивали Вейгелу, но не облегчали груза у нее на душе. Она была песчинкой в этом бесконечно живом и возобновляющемся мире. Она ничего для него не значила, но горе ее было так велико, что лишись оно оков ее тела, мир погрузился бы в непроглядный мрак.
Девочка сделала короткий вдох. В морозном воздухе она различила освежающую сладость Жемчужного моря, и это живо напомнило ей о мире, который существовал до войны, – о том, где светлые ночи Лапре, темнея в преддверии Парада звезд, разрывал широкий мазок лазурно-пурпурного цвета, выбрасывая сноп искр вдоль кромки неба, где к теплому побережью Алиота приставали корабли с Ноксора, устраивая пышные ярмарки и цирковые представления, где валарские мечи существовали лишь как поясное украшение, – так часто красивые вещи утрачивают связь со своим предназначением лишь потому, что они красивы. Тот мир был огромен. Он был огромен и теперь, когда был отрезан от Вейгелы, но она об этом не знала. Гелион объяла алладийская чума, и принцесса, став заложницей Энтика, обречена была дрейфовать в вечном мареве облаков вдали от земли и людей. Порой казалось, что мир за Пятью мостами – это только выдумка, но скудость ее воображения, неспособного в точности воссоздать ни красоту аксенсоремских пейзажей, ни чувств, которые она пробуждала, доказывала его реальность: никогда бы Вейгела не сумела так ярко вообразить ни песчаных берегов, ни шума прибоя, ни корабельной качки.
Вейгела продолжала стоять на холоде, а зуд, который показался ей случайным, все не прекращался, и на ранках уже проступила липкая сукровица.
– Извини, Марсельеза, – с усмешкой сказала Вейгела ветру, скребя шею. – Кажется, я заразилась.
Утершись платком, девочка обернула вокруг шеи тонкий газовый шарф и вернулась в комнату. Уже несколько дней она ощущала слабость в теле и настойчиво связывала ее с несчастьями, постигшими Аксенсорем. Теперь же, когда она не могла больше себе врать, но, предчувствуя, сколько горя причинит своей болезнью королеве-регентше, продолжала утаивать свое печальное состояние.
В ее комнате никогда не было шумно – сестры побаивались ее, хотя Вейгела старалась быть терпеливой и доброй, и уходили мучить брата, который шумно и весело бранился, заставляя их гоготать и возвращаться к нему. Да, она привыкла к степенной тишине, но то спокойствие, которое окружало ее теперь, было спокойствием склепа, и иногда, когда терпеть становилось совсем невозможно (одиночество съедало ее), Вейгела тянулась к брату.
– Модест? – позвала она, обращаясь внутрь себя.
Говорят, что связь, которая их объединяла, прежде не была редкостью, и ей обладали все неферу. Мортемцы называли ее узами крови, аксенсоремцы – общей пуповиной, девы с Драконьих островов – красной нитью, и хотя эти связи были не похожи, кое-что для них оставалось общим: чем крепче была связь, тем больше была взаимозависимость связанных ей людей.
Первое время – когда принцесса еще могла справляться с хаосом, накрывшим столицу, веруя в покровительство Неба, дарованное королевской семье, – Вейгела сохраняла верность слову, взятому придворным лекарем, и не касалась их связи. Затем, когда ветряная оспа из Алладио приобрела масштабы эпидемии, общая пуповина вдруг обрела свою гравитацию и оборачивала вокруг себя все ее мысли, не давая отвлечься от искушения воспользоваться связью и услышать Модеста. Оставаясь одна все чаще, лишенная всех своих молодых прислужниц, Вейгела алчно тянулась к потаенному месту в своем сознании, где ощущала чужое присутствие, лаская мысль о том, что на другом ее конце она всегда найдет брата, и чем больше она отказывала себе в удовольствии услышать его голос, тем больше места в ее голове занимали мечты о нем. Она металась, не находя себе места, придумывая причины, почему услышать Модеста может быть важно не для нее, а для него, оправдывая свои желания его желаниями, о которых совсем ничего не знала именно потому, что не могла с ним поговорить. Приближаясь к самому краю, за которым желание вот-вот должно было воплотиться в жизнь, Вейгела, пересиливая себя, садилась за письменный стол и бралась за бумагу, чтобы написать все то, что хотела сказать, – все, что было важно для нее, а значит и для него. Однако, пачками марая бумагу, она так и не нашла ничего, чем хотела бы с ним поделиться. Ее окружали лишь несчастья, но делиться их невыносимым грузом означало расстраивать Модеста, вспыльчивого, капризного, ранимого, слишком юного для той роли, исполнять которую он был рожден. Тем временем дым Авроры – огня, в котором сжигали тела умерших, – пачкал горизонт все чаще, и Вейгеле казалось, будто частицы золы, которая, остыв, шла на удобрения, забивают ноздри, оседают у нее на языке, оставляя во рту горький, терпкий привкус смерти.