Многие и жены уже, и дородны, и статны, и детей полон дом, а вот, поди ж ты, и те подойдут к плетню, мужика отодвинут, да не удержатся, да начнут подпевать:
Чего уж говорить о молодых парнях! Некоторые с утра на Подоле были – девок ждали, молотобойцы свои дела бросили – а как же, чего молотом-то зря стучать, коли тут такое, ну его, успеют еще, намашутся! Кузнецы их понимали, усмехались в бороду: пусть поглазеют немного, всё ж праздник, а дальше девки их за собой на реку не пустят, уж если кто так, тайком проберется, так и то страшновато – девчонки киевские на расправу скорые, поймают, да насуют в портки молодой крапивицы, бывали случаи, как же! Потому лучше у реки по кустам не прятаться – потом позору не оберешься, лучше пока тут постоять, посмотреть, послушать: «Завьем веночки, завьем зеленые!» Вот и толпился народ с раннего утречка, и тут, на Подоле, и на холмах, на Щековице, да на граде Кия. Со стен, из бревен в три обхвата выстроенных, с башен высоких, воины нет-нет да и посматривали вниз, улыбаясь. А кто и челядин молодой, хозяином с порученьем с Киева града на Копырев конец посланный, так ведь не прямо шли, в обход – через Подол, вестимо. Девкам подпеть, поулыбаться.
И день-то какой выдался – солнечный, синеглазый, теплый! Словно нарочно к празднику подгадали боги. Зелена трава на Подоле, мягка, на такой траве поваляться – милое дело, у домов – плетень, да глина, да крыша из камыша – повытоптано, пыль лежит тяжелая, светло-желтая, в пыли той свиньи валяются, а где и утки, и куры, и гусаки. Домишки хоть и не приглядны – до половины в землю врытые, – да зато вокруг красота какая! Сады яблоневые, грушевые, вишневые, край благодатный – уж если какой куст цветет, так уж так цветет, что северным-то его собратьям стыдно! В небе синем-синем ни облачка, с реки ветерок – легкий, бархатистый, нежный. Народу кругом – море, в основном молодежь, конечно.
– Вот и у нас за Волховом так же бывало, – снижая с плеч тяжелый плащ, со вздохом произнесла Ладислава. – Когда-то еще доберусь к родичам?
– Да уж скоро, я думаю, – с улыбкой заметил Никифор, сопровождавший девушку в городе.
Молодой монах на этот раз был чисто выбрит и подстрижен, потому частенько ловил на себе заинтересованные девичьи взгляды – иногда вполне откровенные, – при этом всякий раз воздевал глаза к небу и перебирал четки. Поначалу даже крестился, да быстро перестал, уж больно обидно смеялись вслед встреченные по пути девушки.
Хельги-ярл с друзьями жили в Киеве уже около недели, остановившись на краю Копырева конца, в недавно выстроенном постоялом – или, как тут называли, «гостином» —дворе, принадлежавшем «копыревым людям» – то есть их общине. Жители «конца» владели постоялым двором вскладчину, а прибыль делили поровну. Двор был выстроен от души – тенист, просторен, – да и народу пока маловато, мало кто из гостей-купцов покуда и знал-то о нем. От лица общины двором управлял дедко Зверин – коренастый, не старый еще мужик, до самых глаз заросший буйной окладистой бородой. Может, с того и прозвали – Зверин? Зверин был вдовцом, жизнь прожил бурную, от всех перипетий которой осталась у него одна дочка, Любима, темноокая, с длинной черной косою. Держал ее Зверин в строгости, но, чувствовалось, – любил.
Как раз сейчас Любима стояла посреди девичьего хоровода – босая, в простой, не расшитой рубашке, одна-одинешенька, уставив взор в землю. Остальные девушки ходили вокруг нее, пели песни и кланялись. Видно, дочка Зверина являлась центральной фигурой в намечавшемся действе. Грустной – а вернее, тщательно притворявшейся грустной – она была одна. Остальные смеялись и пели, да приговаривали: