Кадетская форма состояла из темно-коричневых слаксов и светло-коричневой рубашки. Вот и все. Полицейская форма – темно-синие брюки и ярко-синяя рубашка. На обеих рубашках была нашивка «Колорадо-Спрингс», и, самое главное, мы были обязаны носить полицейскую фуражку.

В то время я носил скромную стрижку афро, а департаменту пока не доводилось встречаться с чем-то подобным. Лейтенант измерил мою голову, но не учел объема волос сверху и по бокам. Он намеренно прижал измерительную ленту вплотную к моей голове и выдал мне фуражку почти на полтора размера меньше нужного. Я попробовал надеть ее и сказал, что она мне мала. Фуражка просто стояла поверх моей афро, и я не мог натянуть ее на волосы. Я выглядел как мартышка, которая носит лилипутскую шляпку, чтобы забавлять толпу, выпрашивая монетку под звуки шарманки.

– Ты можешь носить фуражку как есть или подстричься, – сказал лейтенант и рассмеялся.

Я решил не отвечать на его ехидство и взял фуражку без дальнейших препирательств.

Устав департамента гласил, что каждый сотрудник, носящий униформу, должен выходить из здания в фуражке. Так что теперь я выходил из департамента полиции в обеденный перерыв в поисках забегаловки и шагал в своей кадетской форме с гордо поднятой головой, нацепив на свою афро фуражку размера минус полтора, клоун клоуном. Я козырял и желал доброго дня людям, которые показывали на меня пальцем.

Моя мама говорила мне, что если кто-то назовет меня ниггером, я должен «надавать им по морде» и научить их обращаться ко мне по-человечески.

Так продолжалось около месяца, пока однажды начальник полиции не увидел, как я возвращаюсь с обеденного перерыва.

– Почему ты так носишь фуражку? – спросил он.

– Лейтенант отказался выдать мне ту, что подходит под мой размер с учетом волос, – сказал я.

Начальник потребовал немедленно выдать мне фуражку, которая будет сидеть у меня на голове как положено, и передать лейтенанту, что это «непосредственный приказ». Я сообщил лейтенанту об этом с широкой улыбкой. Он был не слишком рад ни этому приказу, ни моему хорошему настроению. Он спросил, какой размер мне нужен. Я сказал, что не знаю. Он сердито удалился, вынес мне пару фуражек побольше, и я наконец подобрал такую, которая как следует сидела на моей афро-голове. Я победил его по его же правилам. Думаю, Джеки Робинсон мог бы мной гордиться.

В первые дни моего кадетства был еще один инцидент, о котором мне больно вспоминать. Это случилось во время ночной смены в бюро регистрации. Джон, пожилой белый техник-регистратор, был в приподнятом, можно сказать игривом настроении, и мы с ним обсуждали наших любимых женщин-знаменитостей. Он описывал свое воображаемое свидание, а я – свое. Так мы забавлялись, и я назвал пару белых дамочек, встретивших его одобрение. А потом я упомянул очень талантливую сексуальную и знойную Лолу Фалану, одну из самых популярных в те годы артисток на сцене Лас-Вегаса.

Улыбка, не сходившая с лица Джона все это время, вдруг исчезла. Его ответ шокировал меня. Он не мог согласиться с моим эпитетом «прекрасная» в адрес мисс Фаланы, поскольку не понимал, что может быть прекрасного в «цветной» женщине. Прошло столько лет, я все еще помню слова Джона: «Не знаю, что вы, ребята, считаете женской красотой». Он сказал это просто так, без злого умысла. Он никогда не рассматривал цветных женщин как объект физической привлекательности, и потому слово «прекрасная» было для него не применимо к Лоле Фалане.

Я обалдел, мягко говоря. Этот добродушный пожилой человек, сам того не зная, плюнул мне в лицо. В моем девятнадцатилетнем невинном восприятии мира привлекательная женщина была… просто привлекательной женщиной, безотносительно к цвету кожи. Если у нее большие соблазнительные глаза, стройная фигура и знойная, чувственная манера – что и воплощала собой мисс Фалана, – не имело значения, черная она, белая или любого другого цвета. После того случая мои отношения с Джоном никогда уже не были прежними.